Скачать .docx | Скачать .pdf |
Реферат: Обыденные представления древнерусского человека
Семья была средоточием жизни человека Древней Руси. Обширная и детально проработанная терминология родственных отношений - одно из лучших тому подтверждений. К сожалению, письменные источники весьма скупо освещают эту строну духовной жизни наших предков. Однако даже косвенные данные позволяют сделать достаточно любопытные выводы.
Судя по всему, наиболее значимыми считались связи, во-первых, между братьями и, во-вторых, между родителями и детьми. “Глубина” родовой памяти редко когда выходила за рамки этих двух поколений родственников. Недаром существительные “брат”, “братья” чаще всех других слов употребляются летописцами. Так, в “Повести временных лет” они встречаются 219 раз (т.е. в среднем 4,6 упоминания на каждую тысячу слов текста; для сравнения: самое употребимое в “Повести” существительное “лето” - встречено 412 раз - дает 8,8 упоминаний на каждую 1000 слов, а следующее по частоте употребления - “сын” - встречено 172 раза, - соответственно 3,7 упоминания). Вообще же дети мало занимали летописца. Слова, обозначающие подрастающее поколение (“отрок”, “детя”, “чадо”), встречаются в “Повести временных лет” в десять раз реже, чем существительные, относящиеся ко взрослым мужчинам. Мужская родственная терминология составляет чуть меньше трети всего комплекса летописных существительных, при том, что вообще “родственная” лексика дает 39,4% от всех существительных, употребленных летописцем. Следует также отметить, что старшее поколение (отец-мать; муж-жена) занимает в летописи подчиненное положение по сравнению с младшим (сын-дочь; братья-сестры; дети-чада): 353 и 481 упоминание соответственно. Причем проблема “отцов и детей” в русском средневековье принимала вид проблемы “сыновей и родителей”: отношения между сыновьями, с одной стороны, и родителями (отец, мать), - в другой, дают 355 упоминаний.
Приблизительно те же тенденции удается проследить и на материале восточнославянской антропонимики, при анализе собственных имен, которые носили люди в Древней Руси. К их числу относятся личные имена, прозвища, клички, отчества и фамилии.
Личные имена - это имена, которые присваиваются людям при рождении и под которыми они известны в обществе. В древней Руси различались канонические и неканонические имена.
Каноническое имя - “истинное”, “настоящее” имя человека, закрепленное традициями христианской религии. В отечественных источниках к числу канонических обычно относятся православные имена, взятые из церковного календаря, где имена канонизированных святых перечислены по месяцам и дням их памяти (так называемые календарные, или агиографические имена). На ранних стадиях развития феодального общества каноническими были, как правило, только крестные (крестильные, церковные), монашеские, (иноческие) и схимнические имена.
Крестное имя давалось человеку при крещении. Оно обычно выбиралось священником из церковного календаря в соответствии с именем святого, память которого праздновалась в день рождения или крещения человека. Встречаются и иные мотивы присвоения человеку того или иного имени.
Крестильное имя в ранних источниках упоминается редко, обычно лишь в сообщениях о смерти данного лица или в текстах, написанных после его кончины. Возможно, это было связано с суеверными представлениями о необходимости скрывать “подлинное” имя, связывавшее человека с небесным покровителем, патроном, ангелом-хранителем, чтобы уберечь его носителя от “порчи”, “сглаза”.
В Древней Руси было популярно обозначать крестильные имена и отчества заказчиков икон, произведений мелкой пластики и ювелирных изделий, владельцев вислых печатей (вплоть до XV в.) путем изображения на этих предметах святых, имеющих непосредственное отношение к семейному патронату (тезоименитых, скажем, владельцу или заказчику, либо его отцу и т.п.). Благодаря изображениям патрональных святых при сопоставлении их с данными генеалогии могут быть восстановлены крестильные имена и отчества владельцев древнерусских печатей и атрибутированы многие художественные произведения Древней Руси.
Косвенным основанием для восстановления крестильного имени князя может явиться свидетельство о строительстве церкви или монастыря, поскольку в княжеской среде существовал обычай сооружать церковные постройки во имя своих святых патронов. Так, строительство князем Всеволодом Ярославичем церкви св. Андрея, при котором его дочерью Янькой был основан монастырь, рассматривается В.Л. Яниным как косвенное подтверждение принадлежности этому князю крестильного имени Андрей. А сообщение “Повести временных лет” под 882 г. о сооружении на могиле Аскольда церкви св. Николы дало основание некоторым ученым предположить, что Аскольд был христианином и носил крестильное имя Никола. По аналогичным причинам Ярославу Мудрому приписывается основание Юрьева, или Георгиевского, монастыря в трех верстах от Новгорода.
Важно подчеркнуть, что на Руси существовал обычай давать детям имена (как языческие, так и крестильные) в честь деда или бабки, что подчеркивало (особенно до появления фамилий) принадлежность к данному роду. Исходя из этого обычая, В.А. Кучкин предположил, что сестру Владимира Мономаха звали не Екатериной, как записано в Лаврентьевской летописи, а Ириной (чтение, сохранившееся в Ипатьевской летописи). Свой выбор исследователь обосновал тем, что имя дочери Владимира Всеволодовича скорее всего повторяло крестильное имя матери Всеволода - княгини Ирины, второй жены Ярослава Мудрого.
Иногда у членов одного рода прослеживается определенная связь между традиционными для данной семьи языческими и крестильными именами. Так, например, для черниговских князей характерно сочетание чрезвычайно редкого для княжеской среды христианского имени Никола (св. Николай Мирликийский почитался на Руси чуть ли наравне с Христом) с языческим именем Святослав.
До второй половины XV в. крестильные имена в подавляющем большинстве случаев удается установить только для представителей феодальной верхушки - князей, членов их семей и бояр. Основная масса населения того времени - крестьяне, ремесленники, торговцы - обычно предпочитала некалендарные, языческие имена. Следовательно, упоминание в источнике крестильного имени (или, наоборот, его отсутствие - хотя и с меньшим основанием) может рассматриваться как признак, косвенно указывающий на социальную принадлежность человека.
Монашеское имя было вторым каноническим именем, которое получал человек при постриге в монахи. Оно заменяло его прежнее мирское имя. Обычно постригаемый получал имя того святого, память которого отмечалась в день пострижения, либо календарное имя, которое начиналось на туже букву, что и минское имя монаха или монахини. Так, Новгородская I летопись упоминает боярина Прокшу Малышевица, принявшего при пострижении имя Порфирий, инока Варлаама, в миру боярина Вячеслава Прокшинича, новгородца Михалко, который постригся под именем Митрофана, и др.
Схимническое имя давалось монаху при “третьем крещении” (принятии большой схимы) вместо его монашеского имени. Оно давалось также московским царям и боярам, многие из которых по традиции принимали схиму перед смертью (что обеспечивало им причисление к ангельскому чину). Часто схимникам, а иногда и монахам давали раритетные календарные имена, редко употреблявшиеся в миру в качестве крестильных (Сакердон, Мелхиседек, Акепсий; Синклитикия, Голиндуха, Христодула и т.п.) Такие имена также можно рассматривать как дополнительное основание для определения социального положения их носителей.
С течением времени канонические имена постепенно вытеснили в быту неканонические и стали употребляться как единственное имя человека. При этом они зачастую принимали неканоническую форму в произношении и написании. В то же время целый ряд языческих, некалендарных имен светских и религиозных деятелей русского средневековья, канонизированных православной церковью, перешел в разряд имен календарных (например, Глеб, Борис, Владимир, Ольга и др.). Использование их в качестве имен канонических могло иметь место только после канонизации данного святого.
В некоторых случаях каноническое имя давало представление о вероисповедании его носителя, так как многие календарные имена православной, католической и протестантской христианских церквей отличаются друг от друга по форме, а дни памяти одних и тех же святых зачастую отмечаются у них в разные дни.
Неканоническое (мирское) имя обычно не было связано с религиозными традициями. Оно являлось вторым, необязательным именем светского человека. В Древней Руси мирское имя, как правило, выполняло функцию основного имени, поскольку было более известным и употребительным, чем крестное имя. Сначала - это некалендарное, дохристианское имя, не связанное с именем какого-либо святого. Оно, как правило, имело “внутренний” смысл и должно было наделить своего носителя какими-то полезными в жизни качествами. Позднее в том же качестве, наряду с языческими, начинают употребляться христианские имена, обычно в их народной, разговорной, неканонической форме, например, Микола и Микула вместо канонической формы Николай, Микита вместо Никита, Гюрги вместо Георгий, Нефед вместо Мефодий, Нерон вместо Мирон, Уполон вместо Аполлон, Феодосия вместо Феодосия, Офимия вместо Евфимия, Овдокия или Авдотья вместо Евдокия и т.п. Особенно активно замена языческих имен христианскими протекала в княжеской и боярской среде.
Часто в источниках употребляются уменьшительные или пренебрежительно-уничижительные (пежоративные) формы неканонических имен. Восстановить по ним полную форму имени довольно сложно. Особенно трудно это сделать когда речь идет об омофонических (совпадающих в произношении и написании) формах различных имен. В таких случаях неполное (элипсированное) имя может соответствовать двум или нескольким полным. Например, имя Елька могло быть образовано как от имени Елисей, так и от имени Елпидифор, или Елизар, а может быть, и от некалендарного имени Ель; Зинька - от имени Зиновий или Зенон; сокращенное Алеша могло соответствовать и Алексею и Александру; Митька - Дмитрию и Никите и т.п. В то же время в источнике могут встречаться различные вариантные формы одного имени (аллонимы). Скажем, такие имена, как Стехно, Стенша, Степша, являются неканоническими вариантными формами одного имени - Степан.
Прозвища, в отличие от имен, всегда отражают не желательные, а реальные свойства и качества, территориальное или этническое происхождение, место проживания их носителей и обозначают, таким образом, особый смысл, который имели эти свойства и качества для окружающих. Прозвища могли даваться людям в разные периоды их жизни и были известны довольно ограниченному кругу людей.
Прозвища следует отличать от языческих древнерусских имен. Однако такое различие не всегда просто установить. Это связано, в частности, с обычаем давать детям имена, образованные от этнонимов, названий животных, растений, тканей и других предметов, “защитные” имена. Судя по всему, о таких именах-прозвищах писал в начале XVII в. английский путешественник Ричард Джемс в своем словаре-дневнике:
“(Прозвишше), прозвище, даваемое матерью наряду с крестным именем, и этим именем они [русские] обычно и называются”.
Многие из таких имен звучат оскорбительно и поэтому могут восприниматься современными людьми как прозвища. Например, даже среди дворян XVI в. встречаются имена Чудин, Козарин, Русин, Черемисин, Кобыла, Шевляга (Кляча), Жеребец, Кошка, Козел, Зверь, Корова, Дятел, Трава, Осока, Редька, Жито, Капуста, Бархат, Аксамит, Измарагд, Лопата, Чобот, Ветошка, Невежа, Неустрой, Нехороший, Злоба, Незван, Нелюб, Тать и даже Возгривая (Сопливая) Рожа и др. Многие из подобных прозвищных имен существовали в отдельных семьях на протяжении нескольких поколений, подчеркивая тем самым принадлежность человека к данному роду. Они часто использовались в официальных документах наряду с некалендарными именами.
Важной уточняющей частью имени человека на Руси было и остается о_т_ч_е_с_т_в_о (патронимическое прозвище), обычно употребляемое вместе с личными именами и образованное от имени отца. Отчество прямо указывало на происхождение и родственные связи данного лица. Наряду с традиционными для данной семьи именами оно было одним из наиболее важных “внешних” показателей принадлежности человека к тому или иному роду (во всяком случае, до появления фамилий).
В то же время в старину на Руси отчество косвенно указывало и на социальную принадлежность человека, поскольку считалось почетным наименованием. Если представители высшей феодальной аристократии именовались так называемым полным отчеством, оканчивающимся на -вич, то средние сословия пользовались менее почетными формами патронимических прозвищ - п_о_л_у_о_т_ч_е_с_т_в_а_м_и, оканчивающимися на -ов, -ев, -ин, а низшие вообще обходились без отчеств.
Имена, отчества и прозвища были известны с древнейших времен, фамилии же появились на Руси довольно поздно. Фамилии - это наследуемые официальные наименования, указывающие на принадлежность человека к определенной семье. Как мы уже отмечали, на протяжении нескольких веков “родовая память” на Руси вполне обходилась двумя поколениями родственников: отцами и детьми. Это находило отражение в неосознаваемой автором источника повышенной (по сравнению с другими терминами родства) частоте упоминаний братьев с одной стороны, отцов и матерей - с другой. Подтверждается это и тем, что именование человека с отцовским прозвищем в качестве родового считалось вполне достаточным, а потому так называемые дедичества (личные прозвища, образованные от имени деда) употреблялись исключительно редко. Теперь же (видимо, с развитием частного землевладения) потребовалось более “глубокое” родословие, фиксировавшееся в родовых прозвищах, общих для всех членов семьи. Они появились лишь в XV-XVI вв., да и то вначале только у феодалов.
Особо следует остановиться на женских неканонических именах. Они нам почти не известны. Уже одно это - важный показатель отношения к женщине в древней Руси. Есть даже ряд имен, которые невозможно однозначно отнести к числу женских или мужских. В частности, речь идет об именах: Гостята, встреченном в новгородской берестяной грамоте XIV в. (N9); Дядята (автор граффито N 8 в новгородской Софии), Омросия (автор новгородской берестяной грамоты N 59, пер. Пол. XIV в.) и др. Если это женские имена, то мы получаем неоспоримое свидетельство довольно высокого уровня образованности древнерусских женщин и их борьбы за свои права (упоминавшаяся новгородская берестяная грамота N 9).
Женщины редко упоминаются в летописных источниках. Например, в “Повести временных лет” сообщений, связанных с представительницами прекрасного пола, в пять раз меньше, чем “мужских”. Женщины рассматриваются летописцем преимущественно как “предикат” мужчины (впрочем, как и дети). Именно поэтому на Руси до замужества девицу часто называли по отцу, но не в виде отчества, а в притяжательной форме: “Володимеряя”, а после вступления в брак - по мужу (в такой же, как и в первом случае “посессивной”, “владельческой” форме; ср. оборот: “мужняя жена”, т.е. “принадлежащая мужу”). Едва ли не единственным исключением из правила стало упоминание жены князя Игоря Новгород-Северского в “Слове о полку Игореве” - Ярославна. Кстати, это послужило А.А. Зимину одним из аргументов для обоснования поздней датировки “Слова”. Весьма красноречиво говорит о положении женщины в семье цитата из “мирских притч”, приведенная Даниилом Заточником (XII в.):
“Ни птица во птицах сычь; ни в зверез зверь еж; ни рыба в рыбах рак; ни скот в скотех коза; ни холоп в холопех, хто у холопа работает; ни муж в мужех, кто жены слушает”.
Деспотические порядки, получившие широкое распространение в древнерусском обществе, не обошли стороной и семью. Глава семейства, муж, был холопом по отношению к государю, но государем в собственном доме. Все домочадцы, не говоря уже о слугах и холопах в прямом смысле слова, находились в его полном подчинении. Прежде всего это относилось к женской половине дома. Считается, что в древней Руси до замужества девушка из родовитой семьи, как правило, не имела права выходить за пределы родительской усадьбы. Мужа ей подыскивали родители, и до свадьбы она его обычно не видела.
После свадьбы ее новым “хозяином” становился супруг, а иногда (в частности, в случае его малолетства - такое случалось часто) и тесть. Выходить за пределы нового дома, не исключая посещения церкви, женщина могла лишь с разрешения мужа. Только под его контролем и с его разрешения она могла с кем-либо знакомиться, вести разговоры с посторонними, причем содержание этих разговоров также контролировалось. Даже у себя дома женщина не имела права тайно от мужа есть или пить, дарить кому бы то ни было подарки либо получать их.
В российских крестьянских семьях доля женского труда всегда была необычайно велика. Часто женщине приходилось браться даже за соху. При этом особенно широко использовался труд невесток, чье положение в семье было особенно тяжелым.
В обязанности супруга и отца входило “поучение” домашних, состоявшее в систематических побоях, которым должны были подвергаться дети и жена. Считалось, что человек, не бьющий жену, “дом свой не строит” и “о своей душе не радеет”, и будет “погублен” и “в сем веке и в будущем”. Лишь в XVI в. общество попыталось как-то защитить женщину, ограничить произвол мужа. Так, “Домострой” советовал бить жену “не перед людьми, наедине поучить” и “никако же не гневатися” при этом. Рекомендовалось “по всяку вину” [из-за мелочей] “ни по виденью не бите, ни под сердце кулаком, ни пинком, ни посохом не колотить, никаким железным или деревяным не бить”.
Такие “ограничения” приходилось вводить хотя бы в рекомендательном порядке, поскольку в обыденной жизни, видимо, мужья не особенно стеснялись в средствах при “объяснении” с женами. Недаром тут же пояснялось, что у тех, кто
“с сердца или с кручины так бьет, много притчи от того бывают: слепота и глухота, и руку и ногу вывихнут и перст, и главоболие, и зубная болезнь, а у беременных жен [значит били и их!] и детем поврежение бывает в утробе”.
Вот почему давался совет избивать жену не за каждую, а лишь за серьезную провинность, и не чем и как попало, а
“соймя рубашка, плеткою вежливенько [бережно!] побить, за руки держа”: “и разумно, и больно, и страшно, и здорово”!
В то же время следует отметить, что в домонгольской Руси женщина обладала целым рядом прав. Она могла стать наследницей имущества отца (до выхода замуж). Самые высокие штрафы платились виновными в “пошибании” (изнасиловании) и оскорблении женщин “срамными словами”. Рабыня, жившая с господином, как жена, становилась свободной после смерти господина. Появление подобных правовых норм в древнерусском законодательстве свидетельствовало о широкой распространенности подобных случаев. Существование у влиятельных лиц целых гаремов фиксируется не только в дохристианской Руси (например, у Владимира Святославича), но и в гораздо более позднее время. Так, по свидетельству одного англичанина, кто-то из приближенных царя Алексея Михайловича отравил свою жену, поскольку она высказывала недовольство по поводу того, что ее супруг содержит дома множество любовниц. Вместе с тем в некоторых случаях женщина, видимо, и сама могла стать настоящим деспотом в семье. Трудно, конечно, сказать, что повлияло на взгляды авторов и редакторов популярных в Древней Руси “Моления” и “Слова”, приписываемых некоему Даниилу Заточнику, - детские впечатления об отношениях между отцом и матерью либо собственный горький семейный опыт, однако в этих произведениях женщина вовсе не выглядит столь беззащитной и неполноправной, как может представиться из вышеизложенного. Послушаем, что говорит Даниил.
“Или речеши, княже: женися у богатого тестя; ту пеи, и ту яжь. Лутче бо ми трясцею болети; трясца бо, потрясчи, отпустит, а зла жена и до смерти сушит... Блуд во блудех, кто поимет злу жену прибытка деля или тестя деля богата. То лучше бы ми вол видети в дому своем, нежели жену злообразну... Лучше бы ми железо варити, нежели со злою женою быти. Жена бо злообразна подобна перечесу [расчесанному месту]: сюда свербит, сюда болит”.
Не правда ли, предпочтение (пусть и в шутку) самого тяжелого ремесла - варки железа жизни со “злой” женой кое о чем говорит?
Однако настоящую свободу женщина обретала лишь после смерти мужа. Вдовы пользовались большим уважением в обществе. Кроме того, они становились полноправными хозяйками в доме. Фактически, с момента смерти супруга к ним переходила роль главы семейства.
Вообще же, на жене лежала вся ответственность за ведение домашнего хозяйства, за воспитание детей младшего возраста. Мальчиков - подростков передавали потом на обучение и воспитание “дядькам” (в ранний период, действительно дядькам по материнской линии - уям, считавшимся самыми близкими родственниками-мужчинами, поскольку проблема установления отцовства, видимо, не всегда могла быть решена).
Деспотические порядки, царившие в семье, не могли не сказаться и на положении в ней детей. Дух рабства, “прикрытый ложной святостью патриархальных отношений” (Н.И. Костомаров), господствовал в отношениях между детьми и родителями в Древней Руси.
Подчиненное положение ребенка и подростка в семье, пожалуй, лучше всего подтверждается тем, что в подавляющем большинстве термины, обозначавшие социально неравноправные слои населения, первоначально относились именно к младшим членам семьи, рода. Так, слово “мужик” было образовано от существительного “муж” (“взрослый свободный, независимый человек” и в то же время “супруг”) с прибавлением уменьшительного суффикса -ик (буквально - “маленький муж”). “Отрок” (“дитя, подросток, юноша” и “младший дружинник”, а также, одновременно, “слуга, раб, работник”) буквально значило “не говорящий”, т.е. “не имеющий права речи, права голоса в жизни рода или племени”. “Холоп” (“закабаленный, несвободный человек”) связано со словом “хлопец” - “мальчуган, мальчик, парень” и, возможно, происходило от корня *chol-, из которого возникло и древнерусское прилагательное “холост, холостый”, т.е. “неженатый, безбрачный, неспособный к половой жизни” (кстати, поэтому в “Русской Правде” для обозначения зависимых женщин используется другое слово “роба”). “Челядь” (рабы, невольники, слуги) первоначально, судя по всему относилось к младшим членам рода, семьи (ср. праславянское *cel’adь - “стадо, род”, родственное ирландскому clan - “потомство, род, клан”, и олонецкое “челядь” - “дети, мальчики”, а также болгарское “челяд” - “потомство, род, дети”). Наконец, слово “человек” в значении “человек, находящийся на службе у кого-то; чей-либо слуга” происходило, по мнению большинства современных этимологов, из сочетания двух основ, из которых одна была родственна только что рассмотренному праславянскому корню *cel- (“род, клан, колено”), а вторая - литовскому слову vaikas - “детя, детеныш, потомок, мальчик” и латышскому vaiks -“мальчик, юноша”.
К сказанному можно добавить, что на древнерусских миниатюрах и иконах бороды изображались лишь у людей старше 30 лет. Однако это правило действовало только для привилегированных сословий. Представители городских и тем более сельских “низов” независимо от возраста изображались безбородыми. Отсюда ясно, почему, например, в “Русской Правде” за “поторгание” бороды или усов полагался невероятно высокий, на взгляд читателя конца XX в., штраф - 12 гривен (как за украденного бобра и лишь в три раза меньше штрафа за убийство свободного человека). Понятным становится и настойчивое упоминание, что у св. Бориса “борода мала и ус (зато есть!) - млад бо бе еще”. Отсутствие бороды служило свидетельством неправомочности или неполноправности человека, выдергивание же бороды - оскорбление чести и достоинства.
Постоянный дефицит рабочих рук приводил к весьма уродливым явлениям крестьянской жизни на Руси. Голод на трудовые руки проникал в самый уклад крестьянской семьи. Поэтому дети с самого раннего возраста использовались на различных работах. Однако поскольку они были явно неполноценными работниками, родители часто женили сыновей уже в возрасте 8-9 лет на взрослых женщинах, желая получить лишнего работника. Естественно, положение молодой жены, пришедшей в подобных условиях в семью мужа, вряд ли действительно могло чем-либо существенно отличаться от положения рабыни. Это уродовало семейные отношения, порождая такие явления, как снохачество и т.п.
Избиение детей в “поучительных” целях считалось нормой. Мало того, авторы многих древнерусских наставлений, в том числе знаменитого “Домостроя”, рекомендовали делать это систематически:
“Казни [наказывай] сына своего от юности его, и покоит тя на старость твою и даст красоту души твоей; и не ослабляй, бия младенца: аще бо жезлом биеши его, не умрет, но здравие будет. Ты бо, бия его по телу, а душу его избавляеши от смерти... Любя же сына своего, учащай ему раны, да последи о нем возвеселишися, казни сына своего измлада и порадуешься о нем в мужестве... Не смейся к нему, игры творя: в мале бо ся ослабиши - велице поболиши [пострадаешь] скорбя... И не дашь ему власти во юности, но сокруши ему ребра, донележе растет, и, ожесточав, не повинет ти ся и будет ти досажени, и болезнь души, и тщета домови, погибель имению, и укоризна от сусед, и посмех пред враги, пред властию платеж [штраф], и досада зла”.
Нормы отношения к детям, декларировавшиеся в XVI в., действовали и за полтысячи лет до того, как были написаны только что процитированные строки. Мать Феодосия Печерского, как неоднократно подчеркивал автор его “Жития”, именно такими методами пыталась влиять на сына. Каждый его проступок, будь то попытка заниматься делом, несвойственным человеку его сословия, или тайное ношение цепей для “удручения плоти”, или побег из дома с паломниками в Святую Землю, наказывались с необычайной, на взгляд человека конца XX в., жестокостью. Мать избивала сына (даже ногами) до тех пор, пока буквально не падала от усталости, заковывала его в кандалы и т.д.
В средневековом обществе особую ценность имело “удручение плоти” Христианство напрямую связывает идею плоти с идеей греха. Развитие “антителесной” концепции, встречающейся уже у апостолов, идет по пути “дьяволизации” тела как вместилища пороков, источника греха. Учение о первородном грехе, который вообще-то состоял в гордыне, со временем приобретало все более отчетливую антисексуальную направленность.
Параллельно с этим в официально-религиозных установках шло всемерное возвеличивание девственности. Однако сохранение девушкой “чистоты” до брака, видимо, первоначально ценилось лишь верхушкой общества. Среди “простецов”, по многочисленным свидетельствам источников, на добрачные половые связи на Руси смотрели снисходительно. В частности, вплоть до XVII в. общество вполне терпимо относилось к посещению девицами весенне-летних “игрищ”, предоставлявших возможность до- и внебрачных сексуальных контактов:
“Егда бо придет самый этот праздник, мало не весь град возьмется в бубны и в сопели... И всякими неподобными играми сотонинскими плесканием и плесанием. Женам же и девкам - главан накивание и устам их неприязнен клич, всескверные песни, хрептом их вихляние, ногам их скакание и топтание. Тут есть мужем и отроком великое падение ни женское и девичье шатание. Тако же и женам мужатым беззаконное осквернение тут же...”
Естественно, участие девушек в подобных “игрищах” приводило - и, видимо, нередко - к “растлению девства”. Тем не менее даже по церковным законам это не могло служить препятствием для вступления в брак (исключение составляли только браки с представителями княжеской семьи и священниками). В деревне же добрачные сексуальные контакты как юношей, так и девушек считались едва ли не нормой.
Специалисты отмечают, что древнерусское общество признавало за девушкой право свободного выбора сексуального партнера. Об этом говорит не только длительное сохранение в христианской Руси обычая заключения брака “уводом”, путем похищения невесты по предварительному сговору с ней. Церковное право даже предусматривало ответственность родителей, запретивших девушке выходить замуж по ее выбору, если та “что створить над собою”. Косвенно о праве свободного сексуального выбора девушек свидетельствуют довольно суровые наказания насильников. “Растливший девку осильем” должен был жениться на ней. В случае отказа виновник отлучался от церкви или наказывался четырехлетним постом. Пожалуй, еще любопытнее, что вдвое большее наказание ожидало в XV-XVI вв. тех, кто склонил девицу к интимной близости “хытростию”, обещая вступить с ней в брак: обманщику грозила девятилетняя епитимья (религиозное наказание). Наконец, церковь предписывала продолжать считать изнасилованную девицей (правда, при условии, если она оказывала сопротивление насильнику и кричала, но не было никого, кто мог бы прийти на помощь). Рабыня, изнасилованная хозяином, получала полную свободу вместе со своими детьми.
Основой новой, христианской, сексуальной морали явился отказ от наслаждений и телесных радостей. Самой большой жертвой новой этики стал брак, хоть и воспринимавшийся как меньшее зло, чем распутство, но все же отмеченный печатью греховности.
В Древней Руси единственный смысл и оправдание половой жизни виделся в продолжении рода. Все формы сексуальности, которые преследовали иные цели, не связанные с деторождением, считались не только безнравственными, но и противоестественными. В “Вопрошании Кириковом” (XII в.) они оценивались “акы содомъскый грех”. Установка на половое воздержание и умеренности подкреплялась религиозно-этическими доводами о греховности и низменности “плотской жизни”. Христианская мораль осуждала не только похоть, но и индивидуальную любовь, так как она якобы мешала выполнению обязанностей благочестия. Может создаться впечатление, что в такой атмосфере секс и брак были обречены на вымирание. Однако пропасть между предписаниями церкви и повседневной житейской практикой была очень велика. Именно поэтому древнерусские источники уделяют вопросам секса особое внимание.
Согласно “Вопрошанию”, супругам вменялось в обязанность избегать сексуальных контактов во время постов. Тем не менее это ограничение, видимо, достаточно часто нарушалось. Не зря Кирика волновал вопрос:
“Достоить ли дати тому причащение, аже в великий пост съвкуплять с женою своею?”.
Епископ новгородский Нифонт, к которому он обращался, несмотря на свое возмущение подобными нарушениями
“Ци учите, рече, вздержатися в говение от жен? Грех вы в том!”
вынужден был пойти на уступки:
“Аще не могут [воздержаться], а в переднюю неделю и в последнюю”.
Видимо, даже духовному лицу было понятно, что безусловного выполнения подобных предписаний добиться невозможно.
Холостых “на Велик день [на Пасху], съхраншим чисто великое говение”, разрешалось причащать несмотря на то, что те “иногда съгрешали”. Правда, прежде следовало выяснить, с кем “съгрешали”. Считалось, что блуд с “мужьскою женою” есть большее зло, чем с незамужней женщиной. Предусматривалась возможность прощения за подобного рода прегрешения. При этом нормы поведения для мужчин были мягче, чем для женщин. Провинившемуся чаще всего грозило лишь соответствующее внушение, в то время как на женщину накладывались довольно суровые наказания. Сексуальные запреты, установленные для женщин, могли и вовсе не распространяться на представителей сильного пола.
Супругам, кроме того, предписывалось избегать сожительства в воскресные дни, а также по средам, пятницам и субботам, перед причащением и сразу после него, так как “в сии дни духовная жертва приносится Господу”. Вспомним также, что родителям возбранялось зачатие ребенка в воскресенье, субботу и пятницу. За нарушение данного запрета родителям полагалась епитимья “две лета” Такие запреты опирались на апокрифическую литературу (в частности на так называемые “Заповедь святых отцов” и “Худые номоканунцы”), поэтому многие священники не считали их обязательными.
Достойным наказания могло стать даже “нечистое” сновидение. Однако в таком случае следовало тщательно разобраться, был ли увидевший зазорный сон подвержен вожделению собственной плоти (если ему приснилась знакомая женщина) или его искушал сатана. В первом случае ему нельзя было причащаться, во втором же причаститься он был просто обязан.
“ибо иначе скуситель [дьявол] не пререстанет нападать на него в то время, когда он должен приобщиться”.
Это касалось и священника:
“Аще блазнь [“нечистый” сон] будеть от диавола в нощи, достоить ли служити на обеде, ополоснувшися, молитву въземше? - Аще, рече, прилежал будешь мыслью которей жене, то не достоить; аще.... сотона съблазнить, хот церковь оставити бе [без] службы, то ополоснувшеся служити”.
Интересно, что женщина представлялась большим злом, чем дьявол, поскольку естественное плотское влечение и связанные с ним эротические сны объявлялись нечистыми и недостойными сана священника (или человека вообще), тогда как такие же сны, вызванные предполагаемым дьявольским воздействием, заслуживали прощения.
Стоит обратить внимание на то, что обязательный брак, установленный православной церковью для белого духовенства, в бытовом отношении сближал священника с его паствой. И быт женатого священнослужителя “выдвигал в сущности те же вопросы, которые затем приходилось решать попу применительно к своим “детям”” (Б.А. Романов)