Похожие рефераты Скачать .docx Скачать .pdf

Дипломная работа: Типология и поэтика женской прозы: гендерный аспект

ФЕДЕРАЛЬНОЕ АГЕНСТВО ПО ОБРАЗОВАНИЮ

СТАВРОПОЛЬСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ

На правах рукописи

ПУШКАРЬ ГАЛИНА АЛЕКСАНДРОВНА

ТИПОЛОГИЯ И ПОЭТИКА ЖЕНСКОЙ ПРОЗЫ:

ГЕНДЕРНЫЙ АСПЕКТ

(на материале рассказов Т.Толстой, Л.Петрушевской, Л.Улицкой)

10.01.01 – русская литература

ДИССЕРТАЦИЯ

на соискание ученой степени

кандидата филологических наук

Научный руководитель –

доктор филологических наук

профессор Л.П.Егорова

Ставрополь 2007


Содержание

ВВЕДЕНИЕ.. 3

Глава 1. Теоретические основы исследования. 8

1.1. О категории «гендер» и гендерных исследованиях. 8

1.2. О гендерном аспекте литературоведения. 27

Глава 2. Художественная оппозиция феминность / маскулинность в современной женской прозе....................................................................62

2.1. Художественное воплощение гендерных доминант внутреннего мира героини / героя в различных типах женского творчества. 63

2.1.1. Андрогинный тип творчества (Т. Толстая). 64

2.1.2. Аннигиляционный тип творчества (Л. Петрушевская). 90

2.1.3. Феминный тип творчества (Л. Улицкая). 109

2.2. Художественные модели гендерного поведения героев. 124

Глава 3. Художественная специфика конфликта и хронотопа в женской прозе 150

3.1. Гендерный конфликт в исторической ретроспективе. 150

3.2. Уровни гендерных художественных конфликтов. 158

3.3. Хронотоп как слагаемое женской картины мира. 192

Заключение. 210

Библиографический список. 217


ВВЕДЕНИЕ

Художественная литература во все времена стремилась ответить на основные вопросы человеческого бытия. Не проходит она и мимо меняющихся гендерных отношений в современном обществе.

Гендерный подход в науке основан на идее о том, что важны не биологические различия между мужчинами и женщинами, а то культурное и социальное значение, которое этим различиям придает общество. Основой гендерных исследований стало выявление разницы в статусах, ролях и иных аспектах жизни мужчин и женщин и, главное, анализ феноменов власти и доминирования, утверждаемых в обществе через гендерные роли и отношения. Теория гендера позволяет по-новому интерпретировать и произведения художественной литературы, где наглядно и глубоко воплощаются мужской и женский взгляд на мир (гендерная картина мира), на взаимоотношения полов, а также осветить проблему женского творчества, которая и по сей день считается значимой и обретает новые перспективы в связи с успехами гендерологии. Наиболее интересна в этом плане современная проза, отражающая сегодняшний гендерный статус женщины и мужчины, особенности гендерного поведения,гендерные конфликты наших дней.

Актуальность нашего диссертационного исследования продиктована назревшей необходимостью детально рассмотреть литературные произведения русских женщин-прозаиков рубежа XX-XXI веков. Это актуально как в историко-литературном плане – введение в научный оборот новых артефактов – так и в теоретическом: в плане осмысления типологии и поэтики женской прозы в гендерном аспекте. Анализируя произведения Людмилы Петрушевской, Татьяны Толстой, Людмилы Улицкой, мы подчеркиваем, что это наиболее крупные имена, вошедшие в большую литературу, яркие творческие индивидуальности, относимые к одному периоду современной женской прозы. Разница в возрасте позволила авторам располагать разным жизненным опытом, что несомненно сказалось на гендерной специфике их творчества. В литературе они начали работать в разное время, представляя разные традиции. Интерпретация их произведений в гендерном аспекте будет интересна для широких кругов читателей и учащейся молодежи, будет способствовать ее нравственно-эстетическому воспитанию.

Научная новизна работы в том, что такое обобщающее исследование творчества указанных авторов с опорой на концептуальные установки гендерного анализа проведено нами впервые. Отдельные наблюдения над гендерной спецификой произведений женской прозы нашли отражение в работах: Т. Мелешко, М. Рюткенен, И. Шаберт, М. Завьяловой, С. Охотниковой, Е. Трофимовой, Г. Брандт. Первым диссертационным исследованием по женской прозе, выполненным в гендерном аспекте под руководством профессора М.В. Михайловой стала кандидатская диссертация Т.А. Ровенской «Женская проза конца 1980-х – начала 1990-х годов (проблематика, ментальность, идентификация)» (М: МГУ, 2001). Ключевое понятие «гендер» в теме диссертации отсутствовало, очевидно, в силу его непривычности в конце 1990-х годов. Но первая глава и по названию – «Смена парадигм в восприятии мира и науке как основа теории, практики и политики гендерных исследований и феминистского литературного критицизма» - и по поставленным проблемам демонстрирует плодотворность именно гендерного аспекта исследования женской прозы. Т. Ровенская подняла в своем исследовании такие вопросы, как развитие гендерных исследований в российском литературоведении; эволюция феминистской теории к гендерным исследованиям; анализ социального и культурного конструирования пола как предмет гендерных исследований; концепция языка, власти и телесности в постмодернистской философии и феминистской критике.

Правомерно обращение Т. Ровенской к социальной проблематике женской прозы, к гендерной самоидентификации героини и художественному отражению кризиса маскулинности в образе героя, к рассмотрению концептов телесности и сексуальности в поэтике и т.д. Однако диссертация Т.А. Ровенской в большей степени носит культурологический характер. В центре внимания, как подчеркивает диссертант, «не отдельные имена и произведения современных писательниц, а женская проза конца 1980-х – начала 1990-х годов как социально-культурный феномен в целом».

Мы же полагаем необходимым дать общую характеристику женской прозы, на примере творчества наиболее известных ее представителей – Т.Толстой, Л. Петрушевской, Л. Улицкой – более подробно рассмотреть на примере их рассказов типологию и поэтику современной женской прозы в гендерном аспекте. При этом мы опираемся и на новые художественные тексты, и исследовательские труды, еще не учтенные в диссертации, защищенной в 2001 г. В последующих известных нам диссертациях по русской литературе понятие «гендер» не раскрывалось в своей художественно-литературоведческой специфике и являлось своего рода синонимом к понятию «женская проза» (Пань, 2007). Именно в силу неразработанности гендерного аспекта литературоведения избранная нами тема отличается научной новизной.

Объектом данного диссертационного исследования стали рассказы представительниц женской прозы конца XX - начала XXI в.в. – Татьяны Толстой, Людмилы Петрушевской, Людмилы Улицкой, рассмотренные в гендерном аспекте и поднимающие основные вопросы экзистенциального бытия современной женщины.

Предмет исследования – типология и поэтика прозы указанных авторов, позволяющие осмыслить в литературоведческом аспекте художественную реализацию гендера как социокультурного феномена.

Цель исследования – раскрыть гендерное своеобразие типологии и поэтики рассказов Т.Толстой, Л.Петрушевской, Л.Улицкой. Эта цель реализуется в процессе решения следующих задач:

1) осветить философско-теоретические основы гендерного литературоведческого анализа и интерпретации текста;

2) дать типологию женской прозы на основе гендерной идентичности с учетом особенности творческой индивидуальности Л.Петрушевской, Т.Толстой, Л.Улицкой;

3) интерпретировать сюжеты и социально-психологические конфликты в прозе указанных авторов как художественное воплощение гендерной структуры современного общества;

4) раскрыть своеобразие внутреннего мира героев, их психологии и моделей поведения, выражающих гендерную специфику современной женской прозы;

5) раскрыть специфику хронотопа женской прозы и его роль в создании гендерной картины мира.

Методологической основой проведения диссертационного исследования стал комплексный подход, позволяющий использовать данные других наук – гендерологии, психологии, лингвистики для выявления идейно-эстетической сущности художественного текста. Мы опирались на труды по современной гендерологии как зарубежных авторов (С. Бовуар, С.Бем, Ш.Берн), так и отечественных (Г.Брандт, О.Воронина, А.Костикова, Н. Пушкарева, Е.Гапова). Методологическим прецедентом послужил для нас фундаментальный труд Е.Г.Эткинда «Внутренний человек» и внешняя речь: Очерки русской литературы XVII-XIX в.в.» (М., 1999), работы А.Б. Есина о психологизме русской литературы, а также литературоведческие работы в области женской прозы таких авторов, как М.Михайлова, Т.Мелешко, Т.Ровенская, Н.Габриэлян, М.Завьялова, Г.Нефагина, И.Сушилина, И.Слюсарева, Н.Фатеева, И.Тартаковская и другие. В процессе анализа художественных текстов мы использовали сравнительно-типологический и герменевтико-интерпретационный методы исследования, а также доминантный анализ, т.е. анализ произведений на основе выделения наиболее значимых в семантико-стилевом плане фрагментов текста. Материалом исследования послужили рассказы, опубликованные в сборниках Т.Толстой «Река Оккервиль» (2002), Л. Петрушевской «Дом девушек» (1999), Л. Улицкой «Цю-юрихъ» (2002), а также на страницах современной периодики; эссе и интервью упомянутых авторов, литературно-критические и литературоведческие статьи, посвященные их творчеству и женской прозе в целом.

Теоретическая значимость исследования заключается в возможности системно, с учетом междисциплинарных связей определить параметры нового аспекта литературоведческих исследований – гендерного, наметить пути анализа и интерпретации творчества современных женщин-прозаиков, а также использовать полученные наблюдения для ретроспективного рассмотрения проблемы.

Практическая значимость диссертации заключается в возможности использовать ее результаты в процессе преподавания спецкурсов и спецсеминаров, выявляющих гендерный аспект современного литературного процесса, в преподавании общего курса истории русской литературы. В рамках курса «Современные проблемы филологии» диссертантом была разработана и прочитана в СГУ лекция «Гендерный аспект литературоведения».

Диссертация прошла широкую апробацию. Она обсуждалась на кафедре истории новейшей отечественной литературы Ставропольского государственного университета. Итоги отдельных этапов работы обсуждались на международных научно-практических конференциях: «Проектирование инновационных процессов в социокультурной и образовательной сферах» (Сочи, 2003); «Художественная литература и Кавказ» (Ставрополь-Сочи, 2005); «Модернизация в современной науке» (Сочи, 2006), «Россия в условиях глобализации: перспективы национального развития» (Сочи, 2007) и др. Основное содержание работы представлено в 10 публикациях. Структура диссертации. Диссертация состоит из введения, трех глав, заключения и библиографического списка.


Глава 1. Теоретические основы исследования

1.1. О категории «гендер» и гендерных исследованиях.

" Гендер" – одно из центральных и фундаментальных понятий – является предметом специального и углубленного осмысления. Его генезис освещен, например, в статье Н.Л. Пушкаревой «Гендерный подход в исторических исследованиях».

«В 1958 психоаналитик университета Калифорнии (Лос-Анжелес, США) Роберт Столлер ввел в науку термин «гендер», под которым понимал социальные проявления принадлежности к полу или «социальный пол». В 1963, выступая на конгрессе психоаналитиков в Стокгольме, он говорил о понятии социополового (то есть - гендерного) самоосознания. Его концепция строилась на разделении «биологического» и «культурного». Изучение пола (англ. – sex) Р.Столлер считал задачами биологии и физиологии, а анализ гендера (англ. – gender) – рассматривал как предметную область исследований психологов, социологов, культурологов. «Предложение Р.Столлера о разведении биологической и культурной составляющих в изучении вопросов, связанных с полом, и дало толчок формированию особого направления в современном гуманитарном знании – гендерным исследованиям» [Пушкарева, 1998].

Понятие «гендер» проникло во все гуманитарные науки – философию, социологию, психологию, историю, языкознание, литературоведение и др., - оно постоянно изменяется и обогащается. Это объясняется, во-первых, тем, что само понятие возникло сравнительно недавно; во-вторых, его сложностью. Поэтому рассмотрим объем понятия подробнее.

В связи с этим обратимся к статье Н.И. Абубриковой «Что такое гендер?», в которой она на основе обобщения большого материала пытается объяснить смысл и значение понятия «гендер».

Само слово не имеет в русском языке адекватного перевода, а его написание и произношение пришло из английского языка. Поэтому полезно проследить, какой смысл и значение приданы этому слову там, откуда оно пришло. В англо-русском словаре В. Мюллера фиксируется, что gender имеет два значения. Первое – грамматический род и второе – пол как шутливое обозначение. В Американском словаре наследия английского языка [American Hieritage Dictionary of English Language (1990)] слово " гендер" определено в первую очередь как классификационный термин, в том числе и как морфологическая характеристика ("грамматический род"). Другое значение слова gender в этом словаре – "классификация пола; пол". В романских языках никакой близости между грамматикой и полом нет. Испанское genero, итальянское geпеге и французское genre не имеют никакой связи с обозначением рода (пола) человека. Вместо этого применяется другое слово – sex (пол). И, вероятно, поэтому слово genre, адаптированное с французского, используется для классификации художественных и литературных произведений (жанр). Любопытно, что английский язык (где нет ни мужского, ни женского рода) принял gender как категорию, ссылающуюся на пол. В том же американском словаре можно обнаружить еще одно значение gender – представление. Термин " гендер" понимается как представление отношений, показывающее принадлежность к классу, группе, категории (что соответствует одному из значений слова "род" в русском языке) [American Hieritage Dictionary of English Language 1990, с. 47].

Н.И. Абубрикова приходит к выводу, что «гендер конструирует отношения между одним объектом (или существом) и другими, ранее уже обозначенными классом (группой); это отношение принадлежности» [Абубрикова 1996, с. 32]. Таким образом, гендер приписывает или закрепляет за каким-либо объектом или индивидом позицию внутри класса, а следовательно, и позицию относительно других, уже составленных классов.

В мае 2006 года Радио «Свобода» опубликовало на своем сайте интервью с заведующим лабораторией прикладной и экспериментальной лингвистики Волгоградского педагогического университета Геннадием Слышкиным. Он в течение восьми лет исследовал проникновение термина «гендер» в общественное сознание и считает, что в русском языке не существует эквивалент слову «гендер»: «Дело в том, что принятое в русском языке слово "пол" не является эквивалентом "гендера". Пол — это физиологическая категория. Гендер же — это категория социальная, категория конструируемая, это своего рода надстройка над полом. Если раньше это слово всегда сопровождалось определением "гендер — это…" или некой иронической ремаркой, типа "как сейчас принято выражаться, гендер, а в просторечье — пол", то теперь подобных дефиниций, как правило, нет. То есть автор исходит из того, что нормальный средний адресат текста СМИ будет знать, что такое гендер, объяснять не надо» (Слышкин, 2006).

Г. Слышкин рассказывает об истории распространения понятия «гендер» в русском языке: «Я проводил исследования в диахронии развития, начиная с 1996 и по 2004 год частотность употребления слова «гендер» и его производных в текстах СМИ увеличилось более чем в 30 раз. На самом деле это очень много для такой лексемы, которая, во-первых, иностранного происхождения, то есть не имеет отчетливой внутренней формы, во-вторых, довольно странно звучит для русского языка по сочетанию гласных, согласных, третье, никак не выходит ни на область рекламы, ни на область повседневного знания. Если в 1990-х годах слово «гендер» встречалось в СМИ: например: «В Петербурге состоялась конференция по гендеру» или «конференция «Гендер в жизни общества»»), затем — в сообщениях о новых книгах, то теперь слово «гендер» стало употребляться внутри собственно авторского текста. Далее, если раньше в основном использовалось именно существительное «гендер», то сейчас массово стали использоваться его производные: гендерный, гендерно, гендеролог, а также гендерно маркированный, гендерно отмеченный, гендерно ориентированный и так далее» [Там же].

Однако дело не только в буквальном значении лексемы «гендер», а в том объеме понятия, который закрепился за ним в научной литературе: «Термин «гендер», заимствованный из лингвистики, использовался для обозначения культурных характеристик мужчин и женщин в отличие от пола – совокупности биологических характеристик – генетических, физиологических и репродуктивных. При помощи понятия «гендер» было проведено структурное отделение естественного (природного) от приобретенного (культурного) в человеке.

Гендер – совокупность социальных и культурных норм, которые в обществе посредством власти и доминирования предписывается выполнять людям в зависимости от их пола» [Бем, 2004, с. 281.].

Это понятие стало междисциплинарным, его активно использует социология, антропология, философия, литературоведение, лингвистика, одним словом, все дисциплины гуманитарного цикла.

Свой вклад в истолкование понятия «гендер» вносят и отечественные ученые. Хотя в академическом «Толковом словаре русского языка конца XX века. Языковые изменения» (СПб, 1998), как ни странно, этой лексемы нет, но факты обращения лингвистов к этому понятию налицо. О. Воронина в словаре гендерных терминов и в своих публикациях подчеркивает, что так возникла необходимость различать биологический пол (в английском языке обозначаемый словом sex) как совокупность анатомо-биологических особенностей и социальный пол (по-английски — gender) как социокультурный конструкт, который общество “надстраивает” над физиологической реальностью. Понятие гендера обозначает в сущности и сложный социокультурный процесс: продуцирование обществом различий в мужских и женских ролях, поведении, ментальных и эмоциональных характеристиках, и сам результат — социальный конструкт гендера [Воронина, 1998].

Итак, современная социальная наука различает понятия пол и гендер (gender). Традиционно первое из них используется для обозначения тех анатомо-физиологических особенностей людей, на основе которых человеческие существа определяются как мужчины или женщины. Пол (т. е. биологические особенности) человека считался фундаментом и первопричиной психологических и социальных различий между женщинами и мужчинами. По мере развития научных исследований стало ясно, что с биологической точки зрения между мужчинами и женщинами гораздо больше сходства, чем различий. Многие исследователи даже считают, что единственно четкое и значимое биологическое различие между женщинами и мужчинами заключается в их роли в репродуктивных функциях.

Помимо биологических отличий между людьми существуют разделение их социальных ролей, форм деятельности, различия в поведении и эмоциональных характеристиках. Антропологи, этнографы и историки давно установили относительность представлений о "типично мужском" или "типично женском". То, что в одном обществе считается мужским занятием (поведением, чертой характера), в другом может определяться как женское. Отмечающееся в мире разнообразие социальных характеристик женщин и мужчин и принципиальное тождество биологических характеристик людей позволяют сделать вывод о том, что биологический пол не может быть объяснением различий их социальных ролей, существующих в разных обществах. Таким образом, и возникло понятие гендер, означающее совокупность социальных и культурных норм, которые общество предписывает выполнять людям в зависимости от их биологического пола. Не биологический пол, а социокультурные нормы определяют, в конечном счете, психологические качества, модели поведения, виды деятельности, профессии женщин и мужчин. Быть в обществе мужчиной или женщиной означает не просто обладать теми или иными анатомическими особенностями – это означает выполнять те или иные предписанные нам гендерные роли (входят в состав гендерных стереотипов). Гендер конструируется обществом как социальная модель женщин и мужчин, определяющая их положение и роль в обществе и его институтах (семье, политической структуре, экономике, культуре и образовании, и др.). В разных обществах гендерные системы различаются. Однако в каждом обществе эти системы асимметричны таким образом, что мужчины и все "мужское/маскулинное" (черты характера, модели поведения, профессии и прочее) считаются первичными, значимыми и доминирующими, а женщины и все "женское/феминное" определяется как вторичное, незначительное с социальной точки зрения и подчиненное.

Гендер, таким образом, является одним из способов социальной стратификации общества, который в сочетании с такими социально-демографическими факторами, как раса, национальность, класс, возраст организует систему социальной иерархии.

Сущностью конструирования гендера является полярность и противопоставление. Гендерная система как таковая отражает асимметричные культурные оценки и ожидания, адресуемые людям в зависимости от их пола.

Но в течение столетий все, определяемое как “мужское” или отождествляемое с ним, считается позитивным, значимым и доминирующим, а определяемое как “женское” — негативным, вторичным и субординируемым.

Феминизм (от femina - женщина) – возникшее в XVIII веке женское движение, боровшееся за устранение дискриминации женщин и уравнивание их в правах с мужчинами. Теоретической основой теории феминизма в XIX в., как это показано в обстоятельном историографическом обзоре А.А.Костиковой, стала философия и социология марксизма (Костикова, 2003). Однако толчок развитию исследований, которые теперь называются гендерными, дала мощная волна женского движения на Западе конца 1960-х – начала 1970-х годов. «Радикальные феминистки вводят в оборот противопоставление "патриархального" современного общества, построенного по закону господства силы, по принципам властного доминирования - по мужским принципам - обществу идеальному, не иерархичному… В понимании возможности достижения такого общества радикальные феминистки расходятся, однако все они считают, что именно женщины должны реализовать свое видение общества будет ли это вместе с мужчинами, или отдельно от них» [Костикова, 2003]. Феминизм, а точнее неофеминизм приобрел теперь глобальный характер, и феминизм критикует современное общество как принципиально не способное осуществить идею равноправия полов. Теория неофеминизма, освобождаясь от крайностей радикального феминизма, фактически становится теорией гендера.

Теоретики феминизма подчеркивают, что ассиметрия во взаимоотношениях полов пронизывает все сферы жизни, начиная с политической и заканчивая сексуальной, и объясняется это прежде всего биологическими характеристиками пола, прежде всего ответственностью женщин за репродуктивную функцию. Работы, как правило, представительниц этого направления феминизма делают акцент на традиционной бинарной оппозиции биологических полов - мужского и женского. Такое революционное возвращение к традиционному пониманию женского вопроса, подчеркивает Костикова, простое смещение положительной оценки с традиционного мужского на женское, что вызвало к жизни волну уже либерального феминизма. Последний предложил в качестве нового реального объекта социальной борьбы борьбу со стереотипами, мешающими реализовать добытые на предыдущем этапе феминистского движения права. К таким правам относили равное представительство в органах власти, равные права на образование, реформирование трудового законодательства и т.д.

В конце 1960-х -1970-х г.г. стало ясно, что подход "просто добавить женщину", механически включить в исследования также данные о второй половине рода человеческого, был недостаточным, поскольку ни одна из традиционных дисциплин не была в состоянии предоставить полноценное понимание жизни. Знаковым явлением в теории феминизма стала книга Симоны де Бовуар «Второй пол», положившая начало многим неофеминистским исследованиям. Их подробная характеристика дана в историографическом обзоре Г.А.Брандт, на котором мы остановимся более подробно. В них подчеркивается связь современных теорий с традициями самых разных научных направлений прошлого, прежде всего психоанализа, опосредованного теориями феминизма как основы и начального этапа гендерологии.

Г.А. Брандт дифференцирует феминистских исследовательниц по трем группам, каждая их которых отражает свой взгляд на женскую проблематику:

«Различия в феминистских подходах к рассмотрению «природы женщины» связано со многими причинами, в частности с использованием разных исследовательских технологий: марксистского анализа, феноменологического, психоанализа, дискурсивных практик, которые дают основание для расстановки разных акцентов в процессе изучения формирования женского опыта бытия в современном мире. Однако главной целью феминистских исследований природы женщины является снятие пресловутой дихотомии «женщина - природа, мужчина - культура» (безраздельно господствующей в историко-философской антропологической традиции) и определение прежде всего ее культурных потенций» [Брандт, 2003].

Поэтому в основу типологического анализа проблемы кладется определение авторами тех историко-культурных перспектив, с которыми связывается реализация «женского» в социальном пространстве. Исходя из данного основания, можно, по мнению Г.А. Брандт, выделить три основные позиции - три группы авторов, высказывающихся по данной проблеме.

Первую группу она репрезентует под названием «Женщиной не рождаются…» (начало известного высказывания Симоны де Бовуар). Г.Брандт поддерживает тех, кто ставит под сомнение существование какой-то особой женской природы за пределами физиологии вообще и прямо утверждают, что любые рассуждения на тему женской природы есть уже проявление интеллектуального сексизма, поскольку женщину с ее особой природой просто «придумало» для своего удобства маскулинно ориентированное общество. На самом же деле женщина наделена такими же способностями и может выполнять все те социальные и культурные функции, которые всегда считались прерогативой только мужчин, а женская способность к деторождению не должна быть базисной основой социальной и культурной дискриминации женщин.

Вторая группа авторов, к анализу работ которых обращается Брандт, придерживается концепций, которые объединены под названием “Природа женщины – «не есть абстракт, присущий отдельному индивиду»”. Они считают, что, несмотря на то, что природа женщины, действительно детерминирована не биологически, а социально - факт этот нисколько не отрицает ее природного существования. Она несет в себе «совокупность общественных отношений». В этом русле и рассуждают теоретики феминизма данного направления, прямо указывая на свое методологическое родство с теорией Маркса. Авторы, представляющие рассматриваемую позицию, отстаивают идею «второй природы» женщины. Этой проблеме посвящена статья Нэнси Холмстром «Имеет ли женщина особую природу?» (Califirnia State University, 1986), которая начинается с обсуждения самого понятия «природа». Она считает анахронизмом «традиционные концепции, которые строятся по принципу контраста между природой и обществом» после тех открытий, которые в этой области сделал К. Маркс: «Маркс страстно отвергает возможность зафиксированной, трансисторической человеческой природы. Нет трансисторической человеческой природы, а есть исторические формы ее существования. Этот подход может быть применен и к отдельным социальным группам, таким как мужчины и женщины. И тот вид деятельности, который выполняли женщины в большинстве социальных организмов, т.е. воспитание детей и все, что связано со сферой поддержания дома и семьи, и сформировал женскую природу с ее специфическими познавательно-аффективными структурами» [Цит. по: Брандт, 2003].

Выделяется и третья позиция - «Анатомия женщины – не судьба, но источник», представители которой видят источник своеобразия женской природы собственно в особенностях ее телесного переживания жизни . Авторы, работающие в русле данной тенденции считают, что утверждение будто человеческий разум и тело представляют собой два различных вида существования, которые только случайно связаны друг с другом, отношение к биологии, как к просто бремени для женщин - неверно. С их точки зрения человеческое сознание не может быть абсолютно абстрагировано от телесности. Если что-нибудь женское по-настоящему ценилось в предшествующей культуре, так это ее тело - женское тело всегда было рассматриваемо прежде всего как материнское, или в другой своей ипостаси, оно было предметом восхищения, источником вдохновения художников , поэтов и т.п. - именно тело оказывалось базисной основой дискриминации женщины. Брандт ссылается на Дж. Купферман (London, 1981), которая замечает, что всегда в мифологии, теологии, языке имели место две противоположные идеи: с одной стороны, «женское тело есть нечто «нечистое» (кровоточащее), нечто испорченное и развращенное, опасное для мужчины, «ворота дьявола»; с другой - как мать, женщина есть нечто святое, чистое, асексуальное; и физическое основание материнства - тоже самое тело, нечистое и опасное, есть ее единственная судьба и оправдание в жизни» [Kupferman J. The Mistaken Body. A Fresh Perspective of the Women’s Movement. London, 1981]. К этому обзору можно добавить имена исследовательниц - последователей неопсихоанализа Фуко, Лакана, с одной стороны, и постструктурализма - с другой. Добавим также, что неопсихоанализ, соединивший в себе традиции фрейдизма и марксизма, особое внимание уделял положениям Фрейда, на что обратила особое внимание И.Жеребкина как соавтор «Введения в гендерные исследования» (2001). Она отмечает, что основоположник психоанализа Зигмунд Фрейд анализирует отношения полов (гендерные отношения) в контексте семейных взаимоотношений, где женщине отводится второстепенное (по значимости) и зависимое место. Этот известный тезис подвергается особой критике в феминистских исследованиях… Однако именно Фрейд установил, что гендерные различия не являются данными от рождения, а сформированными на стадии «комплекса Эдипа», когда идет процесс сексуальной идентификации индивида. Именно данное положение вводит в современную культуру феномен женского как один из центральных, и гендерная теория говорит о первопричине укоренившегося уклада в социуме, а не исходя из психосексуальных характеристик женщины [Жеребкина, 2001].

Одна из ведущих исследовательниц феминистского психоанализа Джулиет Митчелл в своей книге «Психоанализ и феминизм: Фрейд, Райх, Лейнг и женщины» (1974) соглашается с идеей Лакана о символической конструкции, которая лежит в основе гендерной идентичности. В гендерных исследованиях наблюдается и влияние Фуко и Делеза. Отталкиваясь от фрейдовского тезиса о бессознательном, М.Фуко показал зависимость тела (т.е. того, что лежит ниже порога сознания) от речевых практик (дискурсов), - в которых заложены неявные ценностные ориентиры. Именно благодаря этому люди оказываются вовлеченными в поле воздействия культурных оценок и предпочтений (так проявляется небиологическая ипостась гендера). Поскольку бессознательное невозможно уловить логическим путем, следующим шагом постструктурализма стал такой универсальный метод познания, как деконструкция (Ж.Деррида), которая в гендерологии трактуется как выявление отступлений от нормы мужской или женской идентичности. Последняя проявляется не только в «голосе», но, главное, в письме, где проявляется все то, что создается вне и помимо сознательных устремлений автора текста, т.е. все самое сокровенное, что было утрачено, вытеснено. На этом сходятся как постструктуралисты, так и идущие своим путем феминистские практики – С.Гриффин, Х.Сиксу, Т. де Лауретис.

Большинство позиций рассмотрено в историографическом обзоре М.Рюткенен (Рюткенен, 2000). Так, в нем подчеркивается, что Т. де Лауретис, автор книги «Технология гендера» (1978) выдвинула на первый план отношение субъекта и сексуальности, определяя таким образом и особенности женского субъекта.

Опираясь на идеи М.Фуко, Т.де Лауретис дает определение гендеру как социальной конструкции, которая, в свою очередь, есть продукт различных общественных институтов (семьи, образования, СМИ, языка, искусства, литературы, кино, научных теорий).

Для литературоведа имеют большое значение ныне переведенные на русский язык работы постструктуралиста Ю. Кристевой – как наиболее яркого представителя феминистской критики [Кристева, 1999]. Если Лакан говорит в своих работах о значимости доэдипальной (доязыковой) стадии в жизни ребенка, отождествляющейся с телом Матери, то Кристева в связи с этим вводит понятие «chora» (чрево). Дальнейшее же конструирование «Я» протекает в производстве языковых структур отца, организованных функцией фаллоса. Подчеркнем, что для постструктуралистов понятие «феминности» уже не связано с представлением о какой-либо субстанциональности, с биологическим полом, это метафорическое выражение маргинального способа мышления. (Для Жака Дерриды, в частности, это чисто операционное понятие, выражающее определенный метод «письма»).

Далее кратко остановимся на наиболее значительных зарубежных и отечественных исследованиях в области гендерологии, специально изученных нами. В серии «Гендерная коллекция – зарубежная классика» нас заинтересовала книга Сандры Бем «Линзы гендера: Трансформация взглядов на проблему неравенства полов» (1993 г., русский перевод – 2004 г.). Автор книги – известный психолог и феминистский философ, профессор Корнельского университета исследует дискуссионные вопросы пола, гендера и сексуальной ориентации. С. Бем рассматривает укоренившиеся в культуре представления о мужчинах и женщинах, которые трансформируются в представления и психологию индивида. Обозначив эти представления как «линзы гендера», автор с междисциплинарных позиций рассматривает, как наше восприятие реализуется в социальной практике – дискриминации женщин и сексуальных меньшинств.

Монография «Линзы гендера» была издана в 1993 г., неоднократно награждена и признана лучшей книгой по психологии. Бем считает необходимым методологическое отделение пола (биологического) от гендера (социального) и предлагает развернутые определения изучаемого явления. Автор предисловия к книге – Наталия Ходырева полагает, что идеи «инкультурации», освоения культуры, которые развивает С.Бем, могут быть сопоставимы с открытиями русских психологов П.П. Блонского (1884-1941) и Л.С. Выготского (1896-1934). «Сандра Бем, используя междисциплинарный и исторический подходы, доказывает, что биологическое явление не имеет фиксированного, независимого значения. Значение, которое им придается, зависит от того, как они объясняются и используются культурой, а их социальный смысл зависит от исторического и современного контекста» [Бем, 2004, с. 15].

Второе имя, на котором необходимо остановиться, - Джудит Батлер, автор изданной в 1995 г. книги «Гендерное беспокойство». Положенные в ее основу статьи Батлер и рефераты книги широко известны российскому читателю. Батлер подчеркивает, что гендер не следовало бы понимать просто как культурное наслоение значения на биологически предзаданный пол...; он принадлежит также к дискурсивным/культурным средствам, при помощи которых производится и учреждается "сексуальная природа" или "естественный пол" как "додискурсивный", предшествующий культуре.

Д. Батлер считает необходимым провести своеобразную деконструкцию гендера: критически рассмотреть его обусловленность властными отношениями. И, как следствие, перейти к "множественным феминизмам", к плюрализации самих гендерных определений. Гендер, - утверждает Батлер, - переменная, которое меняет свое значение. Самоидентификация связана не с сущностью, а с поведением, которое носит прежде всего имитационный характер. Это проблема постоянного поиска сочетания формы имитации. Перформативность гендера как основная теоретическая проблема гендерной философии (это понятие Батлер заимствует у Джона Остина) понимается в традиции аналитической философии: действие, артикуляция и смысл, соединенные в акт говорения.

В том же году увидела свет работа Юлии Кристевой «Время женщины», опубликованная в русском издании антология «Гендерная теория и искусство» (2005). В ней обращается внимание на то, что женщины, выдвинутые на руководящие должности и неожиданно получившие экономические и прочие привилегии, не изменяют природы власти, и даже становятся яростными сторонницами сложившегося (патриархального – Г.П.) режима (Кристева, 2005, с. 135). Как мы увидим далее, в этой работе уделяется внимание и литературному творчеству женщин.

Следующая крупная монография, закладывающая основы гендерологии – психологической – принадлежит Шон Берн. Ее широко известный труд «Гендерная психология» был опубликован в 1996 г. и переведен на русский язык в 2002 г. (выше мы уже отмечали значимость для общей гендерологии именно трудов по гендерной психологии). Являясь последовательницей С.Бем, Шон Берн принимает и ее концепцию андрогинии, в которую С.Бем позже сама внесла существенные коррективы. В книге Ш.Берн подробно на практическом материале многочисленных исследований человеческого поведения рассматриваются гендерные различия, традиционные женские и мужские роли в обществе и их изменения, панкультурные гендерные сходства, гендерные стереотипы. В своей работе Берн рассматривает гендер с позиций социальной психологии и приходит к выводу, что особенности мужской и женской поло-ролевой идентификации специфически отражаются на положении человека в обществе, его личной и профессиональной судьбе.

В книге Ш. Берн исследуется социально-психологическая природа гендерных ролей и стереотипов, от которых может зависеть и самооценка личности, восприятие ее окружающими, профессиональный выбор, поведение. Рассказывается о гендерных отличиях, которые вызваны не биологическими, а социальными нормами: рассматриваются ограничения, накладываемые традиционными гендерными ролями на женщин, на мужчин. Ш.Берн трактует гендер как социальную категорию и рассматривает психологические механизмы, являющиеся базой для создания гендерных стереотипов. Гендер – социальная норма, к которой человек приспосабливается в силу нормативного и социального давления.

В книге уделяется внимание восприятию гендера в различных культурах, а также обсуждается изменения гендерных ролей в областях, в которых такие перемены ужу произошли.

Нельзя пройти и мимо коллективных трудов, сборников статей антологического типа. Так, в сборнике «Женщины, познание и реальность. Исследования по феминистской философии» (2005), составленном Э.Гарри и М. Персел, представлена 21 статья, в которых исследуется феминистский взгляд на философию (но фактически это уже область гендерологии). Это первый сборник, который отражает влияние феминистской науки на методологию, метафизику, теорию познания и другие разделы философии.

Переходим к обзору отечественных трудов в области общей гендерологии.

В России тема гендера была затронута многими исследователями, одной из первых была О.А. Воронина, кандидат философских наук, заведующая лабораторией гендерных исследований ИСЭПН РАН, старший научный сотрудник Института философии РАН. В своей работе «Гендерная экспертиза законодательства РФ о средствах массовой информации» (М., 1998) она, опираясь на работы западных гендерологов, разграничивает социальную и культурно-символическую теории понятия гендер. «В теории и методологии гендерных исследований существует несколько концепций гендера. В данном исследовании мы будем опираться на две концепции — теорию социального конструирования гендера и культурно-символическую интерпретацию гендера. Базовым положением в обеих концепциях является различение понятий пол (sex) и гендер (gender)» [Воронина, 1998]. Автор подробно останавливается на процессе конструирования гендера, на специфике мужских и женских ролей в обществе, ментальных и эмоциональных характеристиках мужчин и женщин и самом результате - социальном конструкте «гендер». В современных социальных и гуманитарных исследованиях гендер используется не как неизменная и универсальная конструкция. Понятие гендер означает не вещь или предмет, не много вещей или предметов, а анализ комплексного переплетения отношений и процессов. Необходимо, считает Воронина, “мыслить отношениями”, чтобы из аналитической категории гендера вывести культурную реальность.

При этом гендерные роли и нормы не имеют универсального содержания и значительно различаются в разных обществах. Однако помимо биологического и социального аспектов в анализе проблемы пола обнаруживается и третий, символический, или собственно культурный его аспект. В человеческой ментальности мужское и женское существуют как элементы следующих культурно-символических рядов:

мужское - рациональное - духовное - божественное -... - культурное;

женское - чувственное - телесное - греховное -... - природное.

Многие не связанные с полом феномены и понятия (природа и культура, чувственность и рациональность, божественное и земное и многое другое) через существующий культурно-символический ряд отождествляются с “мужским” или “женским”. Таким образом создается иерархия, соподчинение внутри уже этих — внеполовых — пар понятий. При этом многие явления и понятия приобретают специфическую гендерную окраску [Воронина, 1998]. Эти идеи отражены и в других публикациях О. Ворониной, в том числе в недавней статье в журнале «Вопросы философии» (2007, № 2).

Позицию О. Ворониной поддерживает Г.А. Брандт, кандидат философских наук, доцент кафедры философии Уральского государственного технического университета, чьим наиболее обстоятельным историографическим обзором мы уже воспользовались выше.

Прежде всего, Г. Брандт констатирует, что понятие «гендер» остается до сих пор предметом дискуссий как в философии феминизма, так и при обосновании гендерного подхода. В основе данного подхода лежит убеждение, что половое поведение, мировосприятие, психологические различия и т.п. – есть результат не столько физиологических особенностей мужчин и женщин, не природное их предназначение, а распространенные в каждом типе культуры и общества образы, типы, конструкты «мужского» и «женского». Именно они и задают определенную траекторию воспитания, образования и всей системы ценностей человека того или иного пола, того или иного типа сексуальности [Брандт, 2003]. Автор другого историографического обзора А.А.Костикова также предлагает свою трактовку гендерологии: «Современная постановка проблем в теории, использование новых методов в исследованиях, применение интерактивных приемов в обучении - все это отличает существование гендерной дисциплины. Появление гендерной проблематики в самых разных науках не только обновляет их терминологически и методологически, но и меняет качественно: вводя аксиологический плюрализм в отношении концепций данной науки и смягчая жесткие границы между различными науками - сближая их друг с другом на основе междисциплинарности как принципа гендерных исследований. Это относится и к философии, которая получает по сути уникальную возможность реализовать закономерную тенденцию объединения политических, психологических, онтологических и гносеологических концепций, в начале ХХ столетия резко отмежевавшихся друг от друга» [Костикова, 2003].

Приведем еще один тезис А.Костиковой, для которой философия гендера оказывается не только философией пола, но и современной философской постановкой вопросов о власти, субъективности, соотношении духовного и телесного, специфике современного научного знания: «Специфика философии гендера, отличающая ее от других исследовательских полей, - в том, что она, традиционно претендуя на функцию метанауки, методологической базы гендерных исследований в целом, отказывается от прескрипционного характера реализации этой функции: философия гендера на деле пытается реализовать новейшие принципы поливариативности и антитетичности философского мышления. Некоторые из них не теряют при этом исходной связи с феминистской проблематикой, другие в большей мере ориентированы на тенденции новейшей философии» [Костикова, 2003]. Примером первых она считает Рози Брайдоти, автора книги «Модели диссонанса. Женщина с точки зрения современной философии», опубликованной в 1993 г. Вторая линия исследования представлена Джудит Батлер, автором книги «Гендерное беспокойство», появившейся в 1995 г.

Интересна мужская точка зрения на проблему гендера. Доктор философских наук, профессор Тамбовского государственного университета И.И. Булычев ввел понятие гендерной картины мира (ГКМ), которая, по его мнению, возникает в период становления человеческой общности. Однако «гендерная тематика, во-первых, была как бы на периферии общественных интересов и, во-вторых, здесь господствовал мужской взгляд на проблему» [Булычев, 2005].

И.И. Булычев констатирует, что в последнее десятилетие в России и за рубежом существенно возрос поток гендерных публикаций, что ведет за собой качественное структурное осмысление. В качестве предмета гендерной картины мира выступает гендер как социальный пол.

На основе рассмотренных выше методологических подходов формируется (процесс еще не закончен) теория гендера – гендерология.

Гендерология – принципиально новая теория, обозначившая изменение ценностных ориентаций, пересмотр многих привычных представлений, прежде всего, обращает на себя внимание ее междисциплинарный характер.

В наибольшей степени она родственна философии и психологии (специфика гендерной психологии просматривается наиболее отчетливо). Но важными слагаемыми общей гендерологии являются и достижения других наук – социологии, истории и т.д. Как и другие возникающие на рубеже XX-XXI веков науки (когнитология, например), гендерология дополняет свои общие теоретические принципы спектром разных научных направлений - гендерной историей, гендерным языкознанием, гендерным литературоведением.

Так, известны исследования Н.Л. Пушкаревой в области гендерной истории (Пушкарева, 1998, 1999). Особенно много социологических исследований (например, Чернова, 2002, Здравомыслова, 1999 и др.), антропологических (Гапова). Мы обращались к монографии А.В. Кирилиной «Гендер: лингвистические аспекты» (М, 1999). Ей принадлежит текст лекции «Освещение связи языка и пола в истории лингвистики»; он опубликован в капитальном курсе лекций «Теория и методология гендерных исследований» (М., 2001. Раздел VI, лекция 3).

В работе «О применении понятия гендер в русскоязычном лингвистическом описании» А.В.Кирилина уточняет содержание понятие «гендер» и анализирует соотношение понятий «sexus» и «gender» [Кирилина, 2006].

Ведущим направлением в лингвистических исследованиях А.Кирилина считает изучение особенностей мужской и женской речи. Еще в начале XX века к обозначенной проблеме обращались крупные лингвисты, такие как Отто Есперсен, Фриц Маутнер, Эдуард Сепир. Однако их подходы отличались преувеличением роли биодетерминистских теорий, то есть все различия приписывались природной данности.

А. Кирилина делает вывод: «Вместе с тем, сегодня считается, что существуют определенные различия в мужской и женской речи, существуют они как тенденция. Чем выше уровень образования, тем меньше различия в речи. Есть исследования, которые показывают, что в профессиональной коммуникации гендерный фактор играет определенную роль. Эти вопросы очень слабо осознаются, их только начали исследовать. Тем не менее, они влияют на результат коммуникации, они влияют на признание человека профессионалом» [Слышкин, Кирилина, 2006].

Е. Горошко выступила соавтором А.Кирилиной в статье «Гендерные исследования в лингвистике сегодня» (1999, № 1). Е. Горошко является автором капитальной монографии «Языковое сознание: гендерная парадигма» (М.-Харьков, 2003). В статье Е.Горошко «Пол, гендер, язык» (1999) уже были сформулированы интересные и для литературоведа положения. Автор обобщила постмодернистские концепции, в которых «женское письмо» классифицируется как утопически выразительный язык, противопоставленный мужскому, антитетическому, рациональному (Э.Сиксу), происходит смена символизма однозначного, мужского на многозначный - женский (Л.Иригарей). Е.Горошко делает вывод, что пестрота используемых определений (мужской/женский, фаллический/вагинальный и т.д.) по-разному подчеркивает специфику нового понимания языка, «в котором не стало неких «центральных понятий», основывающих иерархию» [Горошко, 1999, С. 116]. «Новое мышление» определяется автором статьи как нечто «символическое, неуловимое и неоднозначное» и в перспективе видится растворение феминной идентичности «во множественности не поддающихся никакой классификации идентичностей» [Там же]. Интерес представляет и отдельные статьи, например: «Лексикографические проблемы новых лингвистических исследований: гендерный аспект» [Колесникова, 2003], «Дифференциальные признаки мужской и женской речи: лингвориторический аспект» [Гвоздева, 2003] и др. Все они учитываются литературоведами. Гендерному аспекту литературоведческих исследований мы посвящаем следующий параграф.

1.2. О гендерном аспекте литературоведения

Широкое распространение в России рубежа XX-XXI вв. гендерных концепций оказало свое влияние и на литературоведение. Появляются специальные статьи как зарубежных, так и отечественных авторов, в которых интерпретация художественных текстов дана с концептуальных позиций гендерного анализа, с использованием соответствующей терминологии. Так, один из номеров журнала «Филологические науки» (2000, № 3) был полностью посвящен гендерной проблематике. Марья Рюткенен (Финляндия) в статье «Гендер и литература: проблема "женского письма" и "женского чтения"», рассмотрев проблематику "женского письма", поставила вопрос о возможности изучения гендера в художественном тексте. Той же проблеме посвящены опубликованные там же статьи Г.Брандт, Э.Шорэ (Германия); значимы также наблюдения М.Абашевой, Е.Трофимовой и др. Это был первый гендерный «десант» на территорию большого литературоведения.

Однако, несмотря на уже огромное количество библиографических данных (прежде всего в интернете), гендерного литературоведения как уже сложившейся системы, подобной гендерной психологии, до сих пор нет, есть отдельные суждения и наблюдения, которые и необходимо привести в систему. Фактически под гендерными литературоведческими исследованиями порой понимается изучение женского творчества, произведений женщин-писательниц, особенно, литературоведами-женщинами, а также «изучение женских образов в женской литературе» [Пушкарева, 1998]. Разумеется, это не совсем так: к гендерным относятся как «женские», так и «мужские» исследования, как в плане проблематики, так и плане авторства художественных произведений. Шаг к пониманию специфики гендерного литературоведения в энциклопедических изданиях сделан А.Ю. Большаковой (Большакова, 2004), отсылающей к определению гендера в феминистской критике. Гендерный подход способствует пересмотру и новому прочтению известных классических текстов. Примером может служить фундаментальный труд Камиллы Палья «Личины сексуальности» (Екатеринбург, 2006). Декларируя свою антифеминистскую позицию и не увлекаясь гендерологией, К. Палья выявляет специфику мужского и женского творчества. На примере классиков мировой литературы – от Шекспира до Уайльда, от английский романтиков до американских декадентов, от Эмили Бронте до Эмили Дикинсон – она подчеркивает культурное, рациональное начало мужского творчества, природное, хтоническое – в творчестве женском. Однако это книга вызвала и резко критический отклик (Тимофеева, 2006).

Но парадокс в том, что и в традиционном литературоведении взаимоотношению полов, как оно было воплощено, например, в русской литературе, всегда уделялось большое внимание.

Принцип историзма обязывает нас дать краткий историко-литературоведческий экскурс, раскрывающий исторические корни этого явления, которое может быть осмыслено и в ретроспективе, т.е. путем перенесения современных понятий и оценок на явления прошлого или, по крайне мере, - рассмотрения литературы прошлого с учетом современного понимания гендерных проблем. Будучи зеркалом жизни общества (и литературоведы всегда шли за писателями), литература не могла пройти мимо того, что «правит миром» и является основой самого существования человеческого рода. Русская литература всегда ставила проблему осмысления «женского вопроса», т.е. вопроса о социально-экономическом положении женщины, ее месте в семье, о праве на творчество. Кстати, этому в России писатели-мужчины уделяли внимание не меньшее, а то и большее, чем писатели-женщины. Назовем Некрасова – певца женской доли, и Чернышевского с его страстным кредо в романе «Что делать?»: «Каким верным, сильным, проницательным умом наделена женщина от природы!». Вместе с тем известно презрительное отношение к женщинам-нигилисткам И.Тургенева, певца идеального образа так называемой «тургеневской девушки», выпады Л.Толстого против романа Чернышевского «Что делать?»: толстовский идеал женщины, представленный в эпилоге романа-эпопеи «Война и мир». Обратим внимание на статью Т.Касаткиной «Философия пола и проблема женской эмансипации в «Крейцеровой сонате» Л.Н.Толстого», опубликованную в 4-ой книге журнала «Вопросы литературы» (2001).

Типология женских персонажей в целом укладывается в оппозицию добродетель / порок, и существующая социальная типология (уездная барышня, институтка, эмансипированная женщина) не параллельна первой и тем более не перекрывает ее, а скорее вбирается ею. Ю.М. Лотман объяснял исключенность женщин из раскрытой в произведениях сферы социальных отношений возможностью идеализации их образов в литературе. Татьяны, Лизы и Наташи, как правило, являются художественным воплощением именно женских идеальных качеств: верности, духовной красоты, нравственной чистоты, инстинктивного обладания истиной. Лотман писал, что конец романтической эпохи создал три литературно-бытовых стереотипа женских характеров девушка-ангел (покорное судьбе дитя), демонический характер и женщина-героиня [Лотман, 1994].

Ученица Фрейда - Элен Дейч – в работе «Психология женщины» (1925) определяет нормой для психологии женщины – зависимость и жертвенность (следует отметить, что именно эти характеристики являются основными для русской классической традиции в изображении женщины - Татьяна Ларина, Наташа Ростова, Соня Мармеладова).

Разумеется, наряду с пленительными женскими образами существуют и отрицательные героини – Мария Полозова из повести Тургенева «Вешние воды», Катерина из повести Лескова «Леди Макбет Мценского уезда» с ее преступной любовью, толстовская Элен Курагина с демонической красотой и не менее демоническим поведением. Но в целом русская литературная традиция, прежде всего мужская, создала в XIX веке образ женщины безупречной и совершенной.

XX век разрушает канон идеализации женщин, происходит переосмысление мифа о женщине как образце достоинства и чести, изменяются стереотипные представления о женственности, происходит глубинная трансформация женского образа от чеховской Попрыгуньи, горьковской Вассы Железновой до героинь Л.Петрушевской, Т.Толстой, Л. Улицкой.

Не только проблемы, противоречия, названные сейчас гендерными, но и сама типология характеров мужчин и женщин, созданная русской классической литературой и изученная литературоведами, привлекает современных гендерологов. Они рассматривают художественный текст скорее как отражение в тексте уже сформированных в социальной жизни норм, чем как факт того, что культура насаждает такие нормы. «Однако распространение, социальное освоение этих норм, ценностей и идей, которые могут изначально принадлежать очень узким группам людей, несомненно, происходит в том числе и с помощью художественной культуры», - говорит И.Тартаковская. При этом она особенно выделяет литературу, потому что она очень долго играла особую роль в российской идеологической практике [Тартаковская, 1997].

В художественной литературе, в том числе и в классике, гендерологи начинают искать проявление именно гендера, т.е. не биологического, а социокультурного пола. Так, М.В. Рабжаева ссылается не только на образ Кукшиной в романе Тургенева «Отцы и дети», но и на статью Е. Таратута «Ирония и скепсис в изображении женщин-emancipe: на примере сочинений И.С.Тургенева» (1998) и, вернувшись к Кукшиной, замечает: «Это героиня демонстрировала принципиально новый тип поведения в обществе, который прочитывался как неженский» [Рабжаева, 2001, с. 25]. Изменения в гендерном конструировании брачно-семейных отношений заставляет того же автора обращаться и к роману Н.Г.Чернышевского «Что делать?», и к книге И. Паперно «Семиотика поведения. Чернышевский – человек эпохи реализма». Такой интерес к наследию указанных писателей (проявляющийся пусть в иллюстративной форме) понятен.

Сошлемся на статью И.Савкиной «До и после бала: история молодой девушки в «мужской литературе» 30-40-х XIX века» в специализированном издании «Женщина. Гендер. Культура» (М., 1999), где показаны два основных события, создающие линии женской жизни - замужество и любовь (адюльтер, соблазнение). В упомянутом «гендерном» выпуске журнала «Филологические науки» опубликована статья Е.Трофимовой "Еще раз о "Гадюке" Алексея Толстого (попытка гендерного анализа)". Т.Мелешко интересуют гендерные аспекты анализа творчества современного драматурга Е.Гришковца [Мелешко, 2002] и т.д. Как справедливо заметила А.Большакова, установка феминистской критики на переосмысление художественного и литературно-критического опыта авторов-мужчин приводит к пересмотру традиционных концепций в литературе и культуре нашего времени. Из других публикаций отметим статью Е.Строгановой «Категория «гендер» в изучении истории русской литературы» (Строганова, 2000, с. 32-37). Ряд исследований, печатающихся в сборниках гендерологов, порой практически не отличаются от предшествующих литературоведческих работ. Например, А.А. Митрофанова, говоря о теме пола в философской и общественной мысли России, дает интерпретацию стихотворения В. Соловьева «Вечная женственность» и его авторской позиции в духе традиционного литературоведческого контекста [Введение в гендерные исследования, 2005, с. 62- 63].

Женские образы, создаваемые мужской литературой оказали влияние на первых представительниц женской прозы, которая в России имеет богатую историческую традицию. На историческом отрезке XVIII – середина XIX в.в. она была связанна с именами Екатерины II, А. Панаевой, Е. Ган, Н. Дуровой, М. Жуковой, А. Буниной, Е. Растопчиной и др. Женская проза второй половины XIX в. представлена именами В. Фигнер, А. Мирэ, М. Маркович, М. Лохвицкой и др.

Но, хотя женщины занимались литературой давно (применительно к мировой культуре вспомним имя Сапфо), до второй половины XIX века лишь некоторые из женщин-писательниц играли в словесности сколько-нибудь заметную роль. Россия не была исключением: существовавшая с восемнадцатого века женская литература была преимущественно салонной, ее никто не рассматривал всерьез, а «лишь как изящное занятие для образованных женщин, наряду с музицированием и вышиванием» (Тартаковская, 1997). Некая культурологическая и психологическая инерция всегда вытесняла специфически женское за пределы эстетических интересов общества. Кроме того, женский опыт попадал в литературу через сюжеты, нередко взятые из “вторых” рук (т.е. из произведений мужчин писателей). Женская специфика скрывалась порой под мужскими псевдонимами: (Жорж Санд (Аврора Дюпон), Вовчок Марко (Мария Маркович), В. Крестовский (Надежда Хвощинская), В. Микулич (Лидия Веселитская). Тем самым утверждалась мысль, что художественное творчество - дело не женское и успех возможен лишь на путях присвоения мужской идентичности. Сами писательницы не стремились к каким-либо формам творческих объединений и формированию восприятия женской литературы как явления эстетически целостного. Мысль о том, что именно женский опыт способен сделать литературу, вышедшую из-под женских пальцев, подлинно самобытным явлением, едва ли не поворотным для эстетики, очевидно на первых порах не приходила в голову ни писательницам, ни их читателям.

В начале XX века значительно расширились возможности участия женщины в общественной жизни, с одной стороны, и обретения статуса хозяйки своей индивидуальной судьбы с другой. Это воплощено в творчестве М.Горького, создавшего не только хрестоматийный образ Пелагеи Власовой в традициях первохристианства, но образ женщины ницшеанского типа – Мальвы. Массовый приход женщин в литературу, искусство запечатлен в книге Е. Колтоновской «Женские силуэты» (1912), в работах З.Венгеровой. Это позволило выразить «некие новые принципы при анализе произведений писательниц» [Михайлова, 2001, с.35]. Последние вызывают интерес у современных литературоведов как традиционного плана, (М.Михайлова, Е.Тарланов и др.), так и работающих в парадигме гендерологии. Действительно, рубеж XIX-XX веков характеризуется появлением плеяды знаковых имен в литературе - З. Гиппиус, Л. Зиновьева-Анибал, Л. Чарская, М. Лохвицкая, Н. Тэффи и других. Рубеж XIX-XX веков, особенно начало нового столетия, в развитии женского творчества занял особое место. Как справедливо писала М.В.Михайлова, «это не значит, что русская литература XIX века не знала женских имен, но они в большей степени (курсив мой – Г.П.) были зависимы от сложившихся стереотипов общественного мышления, в частности «мужских ожиданий»(…) Но литературный процесс Серебряного века представляет собой уже совершенно иную картину» [Михайлова, 2001, с. 35].

Серебряный век русской литературы выдвинул значительное количество женщин-стихотворцев, которые смело и ярко воссоздают события и ситуации женской жизни, женскую сексуальность, собственную телесность. Эта "женскость", по словам Е. Трофимовой, была замечена мужчинами - собратьями по перу и критиками, и довольно быстро обращена против женщин». Если в 1909 году И.Ф. Анненский приветствовал приход женщин в русскую поэзию как одно из достижений модернизма, то всего лишь через семь лет в 1916 г. Вл.Ходасевич о первой книге стихов С.Парнок скажет, что её мужественный голос весьма далёк от истерических излияний дамских поэтов (см.: Бургин 1999, с.13). Культура Серебряного века поощряла женский приход в поэзию в том виде, как его понимали мужчины, а последние почти всегда скептически, с насмешкой относились к большинству поэтесс. З.Н.Гиппиус в статье "Зверебог" (1908 год) писала, что нередко высказывается "абсолютное неверие в женщину творческую, мыслящую. ... "Женское творчество" даже никто не судит. Судят женщину, а не её произведения. Если хвалят, - то именно женщину: ведь вот, баба, а всё-таки умеет кое-как" [цит.по: Паолини 2002, с. 277]. «Неудивительно, что талантливые русские женщины-поэтессы вообще отказывались думать и говорить о себе как о поэтессах и хотели, чтобы их воспринимали как поэтов» [Трофимова, 2003].

Обратимся к наблюдениям И. Тартаковской: «профессиональные литераторы-женщины появились на рубеже веков, причем сразу и в масскультурном и элитарном слоях культуры. Появление женщин в “настоящей литературе” России связано с именами Марины Цветаевой и Анны Ахматовой; вспомним строки последней «Я научила женщин говорить, Но, Боже, как их замолчать заставить!» (Тартаковская, 1997).

Не будем подробно повторять сказанное М.В.Михайловой о доступности для женщин начала XX века среднего и высшего образования, о возможности независимого экономического положения, что сказалось как на актуализации, говоря современным языком, гендерных проблем, показанных через восприятие женщин в художественном творчестве, так и о значительном (его сравнивают со взрывом) увеличением числа женщин писательниц. «В женщинах к тому времени накопилась такая огромная энергия творческого порыва, требующего выхода, что их уже ничто не могло остановить» [Михайлова, 2001, с. 43]. Характерно название одной из антологий: «Сто одна поэтесса Серебряного века» (СПб, 2000). Важно и то, что авторы-женщины нашли, наконец, широкую читательскую аудиторию, пополняемую теми же женщинами. Подчеркнем, что вывод исследователя, обратившегося к литературе начала прошлого столетия, дан в контексте гендерологии: «Женская литература Серебряного века отвечала на новые запросы времени и, можно сказать, бросала вызов патриархальной культуре, обрекающей женщин на творческое безмолвие» [Михайлова, 2001, с. 43].

В наши дни отечественные исследователи получили ценнейший материал – дневники и мемуары женщин первой волны русской эмиграции – писателей, деятелей культуры, спутников жизни выдающихся художников Зинаиды Гиппиус и Нины Берберовой, веры Буниной и Ирины Одоевцевой и др., что значительно расширяет возможности гендерного литературоведческого анализа.

Обращение современных литературоведов к женскому творчеству эпохи Серебряного века обозначил прорыв в понимании этого феномена и по достоинству оценить вклад женщины-писательницы в развитие русской литературы. Так, Е. Тарланов, анализируя поэзию М. Лохвицкой ставит и вопрос о гендерной поэтике, которую можно и нужно рассматривать в качестве частного случая модернистской эстетики, развитие которой он видит в утаенной от современников поэзии С. Парнок и М. Цветаевой. Оппонентом авторов, пишет Тарланов, выступают не отдельные закостенелые стандарты женского поведения (ролевая героиня Мирры Лохвицкой), а общепринятая мораль, вне координат которой решаются вопросы женской литературы…

Автор видит проблемы гендерной поэтики, освещающие основное качество модернистского миропонимания в дистанцированности от традиционного национально-культурного фона, в рамках которого остается социально-просветительская трактовка женского вопроса [Тарланов, 1999, с. 144]. М. Михайлова полагает, что Серебряный век – особый период в существовании женской литературы, связанный несомненно с интенсивным развитием женского движения на всех уровнях. Его лицо теперь определяют не отдельные выступления женщин писательниц, а массовый приход в литературу женщин (в том числе и издателей, переводчиков, критиков), открыто заявивших о своем праве давать «женские определения жизни», говорить «от лица женщин». Как и Тарланов, Михайлова связывает гендерный подход с эстетическим аспектом в феминистском литературном движении, объединяющим женщин писателей «категорией красоты» [Михайлова, 2001, с. 184-185].

На рубеже последующих столетий этот критерий видоизменился. Наряду с новыми критериями интерпретации произведений авторов-женщин немецкая исследовательница Э.Шорэ предлагает (и в этом ее позиция сближается с позицией М. Михайловой) повысить «интерес современных русских писательниц к женской литературной традиции в рамках их собственной культуры [курсив мой – Г.П.], к сознательному восприятию этой традиции, а именно - не к ее тривиализации и маргинализации, а в большей степени к признанию того, что звучащие в текстах темы не станут отторгаться сегодняшними писательницами" (Шорэ, 2000). Этому способствует и современная издательская практика, осуществляющая многочисленные переиздания произведений авторов-женщин рубежа XIX-XX в.в.: «Дача на петроградской дороге» (М., 1986), «Свидание» (М., 1987), «Только час» (М., 1988), «Сто одна поэтесса Серебряного века» (СПб, 2000) и др.

Признание этого факта ведет к потребности разрабатывать новые критерии для включения поэтесс и женщин-прозаиков в литературную традицию. Эти критерии будут отличаться от принятых до сих пор в литературоведении и литературной критике. Новая практика анализа, а главное, круг объектов исследования женской литературы все время расширяются. В качестве примеров можно привести книгу историко-литературных очерков М.Ш. Файнштейн «Писательницы пушкинской поры» (Л., 1989), статью А.В. Поповой «К отражению женского вопроса в русских журналах 1860-х г.г.», научный доклад О.Гончаровой «Эстетические модели женской идеальности в русской культуре XVIII века» на Международной конференции «Язык – гендер - традиции» (2002) и др.

Продолжая ретроспективный обзор женского творчества отметим, что после революции 1917 г. и изменения политического и экономического строя России гендерные конфликты обострились. Преподаватель литературы как вузовский, так и школьный, располагая определенным минимумом знаний в этой области, может обратиться и к популярной статье Олега Герчиков «Великая Октябрьская сексуальная революция» [Герчиков, 2006].

Революция много изменила в положении женщины, что внесло новое в проблематику художественных произведений, в содержание их конфликтов. Писатели-мужчины не могли пройти мимо нового образа жизни женщины. Они нащупывали болевые точки ее взаимоотношений с мужчиной: вспомним забытые сейчас рассказ Пантейлемона Романова «Без черемухи» (1927) и роман Федора Гладкова «Цемент» (1925, позднейшие редакции – 1930, 1944). Последнее произведение и его редакции особенно ярко показывают и сущность гендерных отношений после революции, и эволюцию их восприятия обществом в последующие десятилетия.

Представительниц женского творчества в советской России на фоне провозглашенного равенства мужчин и женщин было много, но широко печатавшаяся женская литература была в основном ориентирована в тематике, проблематике, по характеру конфликтов на мужское творчество. Крупных имен в сравнении с писателями-мужчинами было значительно меньше: Л.Сейфуллина, А.Коптяева, Г.Николаева, В.Панова, О. Берггольц. Это объясняется изменением социального состава писательского корпуса, притоком большого количества женщин, ищущих возможности самовыражения наподобие лавреневской Марютки из повести «Сорок первый». Высказывалось и такая точка зрения: на протяжении веков литературным и вообще интеллектуальным трудом в основном занимались мужчины, что якобы закрепилось даже генетически.

С 1970-х г.г. число произведений авторов-женщины резко возросло. В этом огромном массиве выделились авторы прозы, как ранее выделились соперничающие с мужчинами поэты женщины, Ахматова и Цветаева. В прозе конца XX века – это Т. Толстая, Л. Петрушевская, Л. Улицкая.

Таким образом, говоря о гендерном аспекте литературоведения, мы прежде всего выделили ретроспективный анализ проблемы, осуществляемый литературоведами разных поколений, работающих как в рамках уже ставшей традиционной парадигмы (Ю. Лотман, М. Михайлова, Е Тарланов и др.), на стыке с общей гендерологией (И. Тартаковская, Э. Шоре, Е. Трофимова, И. Савкина и т.д.).

Наряду с историко-литературным гендерным аспектом необходимо выделить и теоретический аспект проблемы.

Е. Трофимова в статье «К вопросу о гендерной терминологии» подчеркнула, что гендерное «измерение» дает зачастую возможность по-иному взглянуть на хорошо известные факты или произведения, интерпретировать их с учетом гендерной дифференциации, выявлять субтексты, отражающие символы женского опыта, а также и деконструировать, казалось бы, незыблемые понятия. Ведь новое прочтение текстов дает возможность отойти от традиционных – и литературоведческих, и социально-политических – трактовок, проанализировать произведения с точки зрения представлений о «мужественности» и «женственности», которые, в свою очередь, являются конструктами культуры и подвергаются постоянной эволюции в исторической перспективе [Трофимова, 2000]. Исследователи вслед за Э. Шоре показывают особую роль в гендерном литературоведении междисциплинарных связей. Действительно, литературная критика и литературоведение стали опираться на результаты исследований в области психологии, антропологии, лингвистики, которые позволили делать более обоснованные выводы и заключения.

Специального рассмотрения заслуживает вопрос о гендерной идентификации женской литературы. Как и вообще положение женщины в современной России, женская литература (и ее авторы) становится одной из важнейших областей гендерных исследований. Она вызывает повышенный интерес и специалистов, и читателей и является одной из актуальных и дискуссионных проблем современного литературоведения, и издательской практики. Теория гендера позволяет по-новому интерпретировать произведения художественной литературы, воплощающей женский взгляд на мир (гендерная картина мира), на взаимоотношения полов, а также вносит новое в трактовку женской прозы, значительно обогащает ретроспективный взгляд на историю женского творчества в целом.

Понятие «женская литература» (женская поэзия, женская проза, женская драматургия) употребляется в двух значениях: 1) как традиционное определение художественного творчества женщин (женская литература – это, по сути, то, что создало в литературе женщинами) и 2) как современное понятие из области гендерологии, точнее гендерного литературоведения. Эти два значения, естественно, пересекаются: не случайно один из гендерологов Д.В.Воронцов разделяет первичную гендерную идентичность (мужчина/женщина), которая выделяет различия биологические (прежде всего репродуктивные) и вторичные. На ее основе происходит развитие и других форм гендерных идентичностей, в которых маскулинные и феминные качества находятся, во-первых, в разнообразных сочетаниях, во-вторых, они наполняются разным содержанием в различных человеческих сообществах [Воронцов, 2004]. (Поэтому, как мы покажем ниже, появляется возможность говорить о маскулинной, феминной и андрогинной женской прозе.)

Непрерывно расширяющийся объект исследований в области женской прозы стимулирует разработку критериев идентичности, в которой главную роль играет не биологический пол автора, а его гендер и художественное своеобразие его произведений. Выявление феномена женской прозы ведется благодаря:

– активной библиографической работе в этом направлении, появление в словарно-справочной и учебной литературе подробной информации о современных женщинах-писательницах;

– современной литературной критике, ибо в статьях М.Абашевой, И.Слюсаревой, Т.Морозовой, О.Дарка, П.Басинского и др. успешно дебатируется вопрос о категории «женская проза» [Абашева, 1992, с. 24];

– автолитературоведению женщин-писательниц не только творящих, но и исследующих феномен женской прозы; оно представлено выступлениями М. Арбатовой, С.Василенко, О. Славниковой; статьей Н. Габриэлян «Ева – это значит «жизнь». (Проблема пространства в современной женской русской прозе выходит далеко за рамки писательской рефлексии и является на сегодняшний день одним из самых глубоких исследований по данной проблематике [Габриэлян, 1996].)

Естественно, что не только писатели, литературные критики, но и читатели – и женщины, и мужчины – хотят видеть женский образ, раскрытый не только со стороны – мужским взглядом, но и изнутри – женским, что способствует актуализации гендерных проблем женской прозы в литературоведении. Конечно, какая-то особенная женская (или мужская) специфика литературного творчества пока что остается для исследователей трудно уловимой, и именно ее пытаются осознать современные гендерологи- литературоведы.

Проблема идентификации женской прозы рубежа XX – XXI в., сама личность женщины-писательницы как говорящего субъекта становится основной задачей исследований современного литературоведения и одновременно ключом к пониманию сути данного литературного феномена. При этом конкретные наблюдения получили истолкования на фоне современных философско-социологических исканий.

Идентификация женского творчества находится в центре внимания интеллектуальной жизни Запада, что подтверждается высказываниями известных философов-феминисток. Они полагают, что все сознание современного человека, независимо от его половой принадлежности, пропитано ценностями мужской идеологии. Так Элен Сиксу считает, что только литература, созданная женщинами, может поведать миру о подлинной женственности, изменяя тем самым мир и историю. «Женщина должна писать себя: должна писать о женщинах, – утверждает она, призывая настоящих и будущих авторов: Почему вы не пишите? Пишите, пишите для себя. Ваше тело должно быть услышано» [Брандт, 1999, с.150]. Делается акцент на телесности женского творчества, на его способности передавать внутреннюю жизнь женщины, как функцию ее, отличимого от мужского, тела. «Поэт возвращается к знанию тела, как к источнику истины», - утверждает и С. Гриффин. Скрытое в теле знание переходит в сознание, и показать это может только художник: «Поэзия способна опрокидывать, опровергать наши представления о том, кто мы есть, она открывает – часто совершенно неожиданно – нам нас самих: похороненные, зарытые чувства, утерянные знания». Поэтому С. Гриффин считает, что «поэзия – есть тайный путь, через который мы можем восстановить нашу собственную аутентичность... Вот почему поэзия так важна для феминизма» [Цит. по: Брандт, 1999, с. 149].

Интерес представляет переводная антология «Гендерная теория и искусство» (М., 2005), куда вошли и созданные в 1970 – 2000 гг. и ставшие хрестоматийными работы Юлии Кристевой, Гризельды Поллок (последняя пишет о соотнесенности феминистской истории искусства с марксизмом), Люси Иригарэ, Риты Фелски, Элен Сиксу, говорившей о феминистской эстетике и др. О значении женского творчества много писала Юлия Кристева, видя в нем желание женщины самоутвердиться. Женская литература, несущая в себе противоречие с социальными нормами, очень важна, ибо «выводит наружу природу того, что остается невысказанным»; она обогащает наше общество «более гибким и свободным дискурсом, способным назвать то, что пока не вошло в широкий оборот: тайны тела, тайные радости, стыд, ненависть ко второму полу» [Кристева, 1995, с. 140]. Однако автор работы «Власть женщин» видит и оборотную сторону медали: благодаря ярлыку феминизма находит спрос то, что в иной ситуации было бы отвергнуто – в силу своей нехудожественности. Ею же высказана мысль об ограниченности «телесности» письма.

Но свои рассуждения известный философ-женщина заканчивает на оптимистической ноте: «И все-таки, сколь бы сомнительными ни были результаты женского художественного производства, симптом налицо – женщины пишут. И мы с нетерпением ждем от них нового материала» [Кристева, 1995, с. 141]. Это соответствует позиции феминистской критики, согласно которой у женской литературы гораздо больше оснований называться «настоящей», ибо психическая организация женщин обладает «писательскими» качествами – пластичностью, поливалентностью, ненасильственностью и вообще, как отметил, комментируя статьи феминисток, И.Ильин, для них «литература женского рода» [Ильин, 1998, с. 143].

Придавая такое большое значение женской литературе, разные по своим теоретическим установкам представительницы феминистской критики заявили о необходимости создания истории женской литературы, составления антологий женской литературы, организации центров, программ и курсов по её изучению. В основные задачи феминистской литературной критики, как подчеркивают исследователи, входит изучение тем и жанров литературы, созданной женщинами; изучение новых предметов – таких как психодинамика женской креативности, лингвистика и проблема женского языка, индивидуальное или коллективное женское авторство, история женской литературы и исследование биографий отдельных писательниц и их произведений.

Для многих феминистских исследователей именно феминный стиль письма является способом обретения женщиной своей идентичности, своего «голоса» в культуре, собственного места в культурном пространстве. В основе феминистского анализа языка лежит опыт познания женского подавления в культуре, стремление выразить запрещенную традиционной культурой женственность.

В России дискуссия о женской литературе – прозе, поэзии, драматургии, – начатая в отечественной критике полвека назад, стимулировалась и корректировалась по мере знакомства советского читателя с достижениями феминистской критики. В 1980 – начале 1990-х гг. тема женского творчества вызывала острые дискуссии – от полного отрицания до безоговорочного признания этого культурного феномена. Как известно, в патриархальной культуре слова "женское» и "мужское" дают не только биологическое определение, но и являют оценочную категорию. Говоря о ее недостатках или достоинствах, женскую литературу всегда сравнивают с лучшими образцами так называемой "мужской" литературы. Как не раз говорила в своих выступлениях Е.Трофимова, норма, точка отсчета – мужчина, мужское перо, мужской взгляд. Слово "литература" с прилагательным "женская" воспринималось негативно, было ироническим ярлыком, и писательницу, поэтессу (слова, звучавшие оскорбительно), рекомендовалось называть в мужском роде: писатель, поэт. Ее рассматривали лишь как одного из солдат армии литераторов. В постсоветской России продолжалась полемика, главная тема которой – существование понятия «женская литература». Резким неприятием женского творчества проникнуты высказывания некоторых писателей-мужчин, например, Юрия Кузнецова: «Женщины – исполнители, а не творцы. Женщины не создали ни одного великого произведения... Никакого общечеловеческого или, по крайне мере, национального мотива в их стихах не прозвучало» [Кузнецов, 1987].

Такое откровенное неприятие женского творчества идет вразрез с объективностью социальных процессов, с активным участием в них женщин, с уровнем философских теорий по проблеме гендера. Но одним из главных аргументов противников использования данного понятия является утверждение, что наличествует лишь хорошая и плохая литература, которая не делится по признаку пола и не бывает ни мужской, ни женской.

Итак, на одном полюсе располагается точка зрения, согласно которой женская проза если и существует, то вряд ли ее можно назвать Литературой, а все женские имена в истории мировой словесности – исключения, лишь подтверждающие правило, на другом – признание идейно-эстетических ценностей женской прозы. Другими словами, ставится вопрос: «Имеют ли право тексты, написанные женщинами, выделяться в самостоятельную область словесности?» Против попытки развести литературу «под литеры «М» и «Ж» резко выступила критик Наталья Иванова, но ее позиция часто вызывала несогласие. Признание принципиальной разницы между мужчиной и женщиной ведет к признанию и того, что самопознание, самовыражение женщины в литературе отлично от мужского. Как подчеркнула М.Абашева, «женская проза, если отвлечься от ценностных критериев, – факт литературного сегодня, и факт симптоматический, свидетельствующий о начале благотворной дифференциации нашей литературы – жанровой, стилевой, тематической - ее специализации, ранее искусственно сдерживаемой внелитературными факторами» [Абашева, 1992, с. 149].

Ныне накал критической полемики, когда сам факт существования женской прозы отрицался, сменился взвешенными литературоведческими наблюдениями. Проблема принятия конструкта «женская литература» в научной парадигме заключается в том, что она (проблема) является слабым местом современной литературной критики. На неразработанность терминологического аппарата обращала внимание Е.Трофимова. Т.Мелешко вообще сетовала на то, что женская проза еще не стала категорией литературоведения [Мелешко, 2002]. Рассматривая недостатки или достоинства женских текстов, критики всегда, сознательно или бессознательно, сравнивают их с мужскими, используют только уже наработанный терминологический аппарат. Кроме того, проблема женской литературы не может быть решена в сугубо литературоведческих рамках. Деконструкция понятия «женское» может осуществиться только в общекультурном контексте, и понятия «женская литература/женское творчество» должны быть актуализированы не для того, чтобы наделить его некими уникальными качествами, а чтобы, поддерживая дискурс, поднять статус женщины (писательницы, художницы, драматурга, поэтессы) в общественном сознании и продолжить тенденцию равенства полов.

Уточним наиболее значимые точки зрения на женскую прозу. Так, Н. Загурская ставит вопрос о критериях гениальности словесного творчества, ибо «отказывая женскому письму в гениальности, мы тем самым лишаем женщину духа и отбрасываем теоретическую мысль на позиции классической патриархальной философии» [Загурская, 2002]. Это касается и обычных аксиологических оценок женского творчества: «само понятие "оценка" подразумевает фаллоцентрическую, сугубо мужскую позицию оценивающего, что также противоречит как природе женского письма, так и особенностям его восприятия» [Загурская, 2002]. Н. Загурская делает вывод о том, что «женщина-гений опасна для патриархальной культуры тем, что бросает вызов структуре семьи как социальному порядку». В ее статье выделяются следующие черты гениальности (достаточно субъективные): революционность, стремление к новизне, неудовлетворенность существующей традицией. С этой точки зрения женское письмо вполне может быть гениальным, но с другой стороны, в патриархальных культурах именно женщине отводится роль хранительницы традиций. Очевидно, что эта ситуация в некотором смысле противоречит женской природе. Однако неестественность ситуации разрешается, когда женским творчеством становится жизнетворчество, т.е. душевное познание себя. Женская маргинальность, по мнению критика, приводит к тому, что современная культура, далеко не только женская, во многом базируется именно на маргинальных формах ощущения: популярность, скажем, боди-арта как искусства телесных трансформаций или аромотерапии как раздела медицины трудно переоценить. И это означает, что современную жизнь одухотворяет собой именно женский гений [Загурская, 2002].

Обратимся к статье М. Завьяловой «Это и есть гендерное литературоведение. Современная женская литература: поиски традиций и новых языков». Автор пишет: «Когда я читаю литературу, написанную женщинами, мне всегда хочется пробовать ее на соответствие себе, на аутентичность. Не так важно, о чем она, эта книжка, которую я читаю. Но пишет ли автор действительно о себе, что-то открывая и сохраняя контакт с живой тканью своего "я" - и, значит, скажет кое-что о касающемся и меня, – или же пользуется чужими заготовками, уже имеющимися кубиками, и таким образом метит в пустоту и производит мертвечину?» [Завьялова, 2000].

М. Завьялова считает, что литература невозможна без опоры на традиции, но «писатели-мужчины, развивая готовое, не выходят за пределы своего живого опыта и пишут живое, потому и не выпадают из движения литературы. Женщины же некоторым образом не знают, чем они пользуются в своих литературных трудах, какими орудиями и какими строительными материалами». Автор выделяет проблему идентификации женщины как основную. Определить себя женщиной – «значит дать себя в объекты», отождествить себя со своим телесным комплексом, приравнять разнообразную сущность (entity) к одному ее уровню, а невостребованная часть личности будет требовать самостоятельного существования. Выход М. Завьялова пытается найти в гендерном конструкте, который она определяет как «социокультурную установку, основанную на половом различии». Гендер позволяет не только на половом, но и на социокультурном уровнях решить проблему самоидентификации женщин-писательниц.

Т. Ровенская, защитившая первую диссертацию по гендерному аспекту женской прозы, утверждает, что женщина в доминирующих случаях становится темой или объектом любых дискурсов: романтических, реалистических, постмодернистских и пр. И даже как говорящий субъект она чаще всего рассматривается этими дискурсами внутри культурно-лингвистического конструкта в рамках определенных, присущих им традиций (Ровенская, 2000). По мнению Т.А. Ровенской, сложность и противоречивость феномена женской прозы проявляется на уровне самоидентификации. Она говорит о том, что, идентифицируя себя с женской прозой – как воплощением феминной идеи, авторы в то же время испытывают всю меру отчуждения от нее и не только под воздействием внешних регулирующих сил, но и потому, что в целом сами бессознательно являются носителями и выразителями все той же патриархальной культурно-лингвистической традиции. Более того, сама степень маскулинности и феминности в женском творчестве тоже может быть различна. Процесс идентификации поднимает и острые дискуссионные проблемы в области исследования настоящего явления. Ровенская предлагает рассматривать женскую прозу как художественно-эстетический феномен, но в отечественном литературоведении стал вопрос, явилось ли это понятие возможным исключительно на основе гендерной общности, или же прослеживаются реальные закономерности на уровне мировосприятия и мироотражения как всей женской прозы в целом, так и в творчестве отдельных ее представительниц.

Так, совершенно несхожие между собой Л. Петрушевская, Т. Толстая, Л. Ванеева, В. Нарбикова, Н. Садур, Н. Горланова, М. Палей, Е. Тарасова, Н. Габриэлян, Л. Фоменко, И. Полянская, С. Василенко, О. Татаринова, М. Вишневецкая, Т. Набатникова и многие другие создают единое эстетическое пространство, в котором образ женщины во всем многообразии его взаимосвязей с окружающим миром достигает подлинной объемности. Впрочем, как и сам окружающий мир, преломленный под углом гендерного, феминного (осознанного или бессознательного) восприятия, демонстрирует присутствие своей, особой экзистенциальной эстетики. Таким образом, Т. Ровенская выделяет целостность и эстетизм как основополагающие характеристики женской прозы. Для ее изучения имеются обширные материалы (проза, поэзия, мемуаристика, эссеистика, созданные многочисленными писательницами), и они стали достоянием широкого круга ученых.

Так, например, в статье Л. Вязмитиновой подчеркнуто, что поднимаемые женщинами-поэтами проблемы более общего свойства, они отражают глубинные изменения в культуре. Подчеркиваются такие особенности женского творчества, как особый художественный эстетизм, раскрытие ранее табуированных тем, раскрытие женского специфического опыта, использование своеобразных синтаксических конструкций: предложений с обширным распространением; недосказанности за счет использования многоточий [Вязмитинова, 2004].

В наши дни отечественные исследователи получили ценнейший материал – дневники и мемуары женщин первой волны русской эмиграции – писателей, деятелей культуры, спутников жизни выдающихся художников Зинаиды Гиппиус и Нины Берберовой, Веры Буниной и Ирины Одоевцевой и др., что значительно расширяет возможности гендерного литературоведческого анализа.

Наиболее удачным первым прорывом в гендерном литературоведении, с учетом специфики именно женской его составляющей, мы считаем статью уральского философа Галины Брандт «Почему Вы не пишите себя! (Феминизм и поструктурализм о женском теле и женском письме)». Определенная редукция постструктурализма и феминистской критики позволила ей высветить путь к пониманию женского творчества. Опираясь на «телесную природу женского мировосприятия» (Дж. Купферман), на способность женщины «мыслить через тело», по словам А.Рич, т.е. фактически возвращая гендеру его психолого-биологическое своеобразие, Г.Брандт становится на путь понимания женского творчества как более эмоционального, интуитивного, тесно связанного с природным и социальным контекстом. (На наш взгляд, это ярко проявилось еще в «Виринее» Л. Сейфулиной, где с непревзойденной силой воссоздана страсть материнства). Отсюда интерес к женским мемуарам, автобиографиям, дневникам и письмам, к художественным образам, раскрывающим женскую природу с новой стороны.

Брандт подводит к вопросу о новых технологиях поисков женской аутентичности. Она проявляется в области бессознательного, играющего огромную роль в подлинно художественном творчестве (это подтверждают и выдающиеся писатели-мужчины). Отсюда интерес гендерологов к деридианским концепциям «децентрации» и «письма», когда через анализ текстовых элементов языковых образов обнажается бессознательное, схватывается момент властного «замещения» одного чувственно воспринимаемого образа другим. Текст понимается как напряженное взаимодействие между «голосом» и «письмом», а женское «письмо» сулит нам раскрытие тайн женской идентичности. Однако Брандт трезво оценивает «потолок» деконструкции в этом плане. Необходимы не только деконструктивные стратегии, но и несущие в себе позитивный заряд. Эти стратегии фактически пока не предложены. Их формирование зависят от накопления эмпирического опыта, как в области самого женского творчества, так и в области литературоведения, которое должно увидеть не только специфику женской прозы, но и ее многогранность в свете гендерологии [Брандт, 1999].

Обобщающую характеристику положения дел в области женской литературы дала Е.Трофимова в указанной выше статье «К вопросу о гендерной терминологии» и в предшествующем ей докладе «Терминологические вопросы гендерных исследований в филологических науках». Она пишет, что и в 1960-е г.г. и позже даже само право на существование этой проблемы, не говоря о введении в оборот терминов "женская литература", "женское творчество", "женская история" и т.д. часто подвергалось сомнению, осмеянию и отрицанию. Главным, и как считалось сильным, веским, неопровержимым аргументом противников использования этих определений является тезис, что «литература может быть лишь хорошей или плохой, и никаких других аспектов рассмотрения и анализа текста быть не может». Вопреки такой точке зрения Трофимова подчеркнула: «Женская литература является темой, вызывающей острые дискуссии – от полного отрицания до безоговорочного признания этого культурного феномена. Почему эта тема столь дискуссионна? Думаю оттого, что литература является одним из немногих культурных полей, где "женское" представлено очевидно и явно в описании сюжетов и ситуаций, показе образов женщин и мотивов их поведения и пр.), а количество женских имён в литературе относительно других областей культуры многочисленно. Более того, длительное время именно литературные тексты являлись практически единственным источником информации о жизни женщин, поскольку до недавних пор было раскрыто и представлено мало исторических документов, исследований, материалов, с помощью которых можно говорить о реальной жизни женщин».

Литературовед считает, что, поднимая вопрос о женской литературе, «надо иметь в виду, что эта проблема не может быть решена в сугубо литературоведческих рамках и должна рассматриваться шире – культурологически. Деконструкция понятия "женское" может осуществиться только в общекультурном контексте, а понятие "женская литература/творчество" должно быть актуализировано не для того, чтобы наделить его некими уникальными качествами, а для того, чтобы поднять статус писательницы (художницы, поэтессы) в общественном сознании, т.е. закрепить тенденцию равенства полов. По сути, женская литература это то, что написано женщиной. Но до сих пор эти два понятия ("женская литература" и "то, что написано женщиной") вызывают негативную реакцию, поскольку воспринимаются как отклонение от нормы (т.е. от "мужской литературы"). Действительно, в сложившейся культуре определения «женское», «мужское» не только подчеркивают биологические различия, авторов прозы, но и являются оценочными категориями, которые формируются социумом, закрепляются при посредстве языка в сознании и общественном, и отдельной личности. По отношению к литературе определение «женское» приобретает коннотацию "вторичного", "худшего", "производного от чего-то", чему и приписывается некая первичность. Пренебрежительное отношение к женщине соответственно принижает и сферы женской литературной деятельности.

В общетеоретическом плане следует выделить и статью С.Охотниковой ставящей проблему гендерной поэтики. Сам термин ввел в научный оборот В. Тарланов. Истоки культурной модели женщины-поэта он видит в Сафо, гендерную поэтику рассматривает как «важнейший атрибут художественной парадигмы модернизма». Однако, работая в рамках традиционного литературоведения, Тарланов связывал гендерную поэтику в основном с массовой литературой Серебряного века с ее подчеркнуто облегченной, не претендующий на профессионализм стилистикой» [Тарланов, 1999]. С этим тезисом и полемизирует С.Охотникова. Она рассматривает гендерную поэтику как часть исторической поэтики. Отметив, что ее истоки восходят к Платону, говорившему о единстве мужского и женского у предшественников современного человечества, к трудам выдающихся исследователей XX века (О.М. Фрейденберг), С. Охотникова пишет: «Как известно, категории поэтики подвижны, и от периода к периоду, от эпохи к эпохе они меняют свой облик, вступают все в новые связи и отношения, всякий раз складываясь в особые, отличные друг от друга системы характер каждой такой системы обусловлен, на наш взгляд, не только литературным самосознанием эпохи, но и гендерным самосознанием, характерным для данного периода. Именно гендерное самосознание, в котором всякий раз отражены историческое содержание той или иной эпохи, его идеологические потребности и представления, отношения литературы и действительности, определяет совокупность принципов литературного творчества в их теоретическом и практическом художественном освоении мира. Смена гендерных стереотипов сознания находит отражение в историческом движении поэтических форм и категорий: 1) условно архаический (основанный на принципе тождества); 2) нормативный, традиционный (иерархический); 3) модернистский (основанный на принципе реконструкции); 4) постмодернистский (где действует принцип деконструкции)» [Охотникова, 2002].

Объектом гендерного литературоведения С. Охотникова считает гендерную картину мира, основанную на стереотипах маскулинности и феминности, специфику авторского сознания, определяемого гендерной идентичностью, особую точку зрения автора-мужчины или женщины – и его героев, жанровую систему, «также имеющую гендерное измерение». Автор статьи поясняет, что речь идет не о создании новых жанров, а об эволюции и трансформации существующей жанровой системы.

Рассматривая гендер как важный концепт литературоведения и культурологии, как «измерение социальных моделей поведения, укорененных в данном типе культуры», С. Охотникова, вслед за А.В.Кирилиной, предлагает в гендерной поэтике учитывать стратегию и тактику речевого поведения полов, различия мужского и женского дискурса, а также гендерные особенности писательского восприятия (в женском писательском опыте преодолеваются традиционные культурные стереотипы мужского сознания).

Обращаясь к постструктуралистской теории, С. Охотникова актуализирует многоуровневый (а не дихотомический) подход к литературному произведению. Как известно, Ю. Кристева в статье «Бахтин, слово, диалог, роман» (Кристева, 1995) выделяет в составе художественного текста три уровня: субъект письма, получатель и внеположные им тексты, три инстанции, пребывающие в состоянии диалога. Рассмотрев их, С. Охотникова подчеркивает, что гендер реализуется на всех трех уровнях, и делает итоговый вывод: все эти вопросы, связанные с гендерной поэтикой, находятся в процессе разработки и относятся к числу наиболее перспективных и приоритетных областей как гендерологии, так и современного литературоведения XXI века. Гендерные исследования дают возможность отойти от традиционных литературоведческих и социально-политических трактовок, анализировать произведения с точки зрения представлений о «мужественности» и «женственности», являющихся конструктами культуры и подвергающихся постоянной эволюции в исторической перспективе. Гендерное «измерение» способствуют формированию нового взгляда на литературное произведение, а интерпретация их с учетом гендерной дифференциации позволит найти формы, отражающие символы женского опыта, формируя тем самым гендерную поэтику.

В ряду теоретических проблем, составляющих гендерный аспект литературоведения, важнейшее значение имеет вопрос о типологии женской прозы.

Типология творчества писателей женщин может быть выстроена на разных основаниях, но нас в данном случае интересует проблема идентификации по гендерному признаку, другими словами, необходимо выяснить насколько женская, например, проза идентична ее женской сущности, или, напротив, - это творчество, тяготеющее к мужской прозе. В этих целях обратимся к понятиям «маскулинности» и «феминности».

Маскулинность (мужественность) представляет собой комплекс характеристик поведения, возможностей и ожиданий, детерминирующих социальную практику мужской группы, объединенной по признаку пола. Другими словами, маскулинность – это то, что «добавлено» к анатомии для получения мужской гендерной роли.

Феминность (феминность, женственность) – характеристики, связанные с женским полом, или характерные формы поведения, ожидаемые от женщины в данном обществе, или же "социально определенное выражение того, что рассматривается как позиции, внутренне присущие женщине" [Словарь гендерных терминов, www.owl.ru/gender/index.htm].

Благодаря этим терминам оппозиция мужского и женского утрачивает биологические черты. Термины «феминный» и «маскулинный» сегодня используются и для обозначения культурно-символического смысла «женского» и «мужского», и тогда специфическую, гендерную окраску приобретают многие явления и понятия. Исследователи ищут наиболее характерные стереотипы, позволяющие представить себе культурное наполнение антиномии «мужественность» - «женственность» в разных пластах художественного сознания.

Говоря словами А.Большаковой, гендер как культурный символ имеет не только социальную, но и культурно-символическую интерпретацию. Иными словами, биологическая половая дифференциация представлена и закреплена в культуре через архетипическую символику мужского или женского начала. Это выражается в том, что многие не связанные с полом понятия и явления (природа, культура, стихии, цвета, божественный или потусторонний мир, добро, зло и многое другое) ассоциируются с "мужским/маскулинным" или "женским/феминным" началом. Таким образом, возникает символический смысл "женского" и "мужского", причем "мужское" отождествляется с богом, творчеством, светом, силой, активностью, рациональностью и т. д. (и, соответственно, бог, творчество, сила и прочее символизируют маскулинность, мужское начало). "Женское" ассоциируется с противоположными понятиями и явлениями – природой, тьмой, пустотой, подчинением, слабостью, беспомощностью, хаосом, пассивностью и т. д., которые, в свою очередь, символизируют феминность, женское начало. Классификация мира по признаку мужское/женское и половой символизм культуры отражают и поддерживают существующую гендерную иерархию общества в широком смысле слова и потому широко отражаются в художественной литературе [Большакова, 2004].

Согласно европейским феминистским теоретикам (Э. Сиксу, Ю. Кристевой), феминность – это произвольная категория, которой женщин наделил патриархат, однако с этим согласиться нельзя. Литературоведы, говоря о своего рода андрогинии в человеческих характерах, ссылаются на результаты художественного познания, которое, как известно, опережает научное. Образ женщины ницшеанского типа представил, повторяем, М.Горький в «Мальве», с именем Л.Зиновьвой-Аннибал с ее рассказом «Царевна-Кентавр» связано открытие образа женщины-кентавра. Это понятие восходит к тургеневскому образу Марии Полозовой в «Вешних водах», который, по мнению литературоведов, «обнажает тайники мужского сознания» [Михайлова, 2001, с.39], но вопреки своему предшественнику, Зиновьева-Аннибал дает признаки мужских черт характера в женском с позитивной оценкой. Близость к стихийным силам природы, которую олицетворяла идея «кентавризма» в ее творчестве осознается как женская сущность, обогащенная мужским началом, которое в древнем мифе связывалось с кентавром. Вдумаемся в созданный Зиновьевой-Аннибал образ: «Кентаврам нужно то, что им нужно, не больше: свободы и луга. Кентаврам никого не жалко. Если встретят милого, то его любят и счастливы, но по нем не плачут, потому что кентавры плакать не умеют и потому что много милого на большой нескупой земле» [Цит. по: Михайлова, 2001, с.40].

Но нас в данном случае интересует не типология женского характера как такового, репрезентированного в образах героинь как женской, так и мужской прозы, а типология характеров писателей, как женщин, так и мужчин (хотя, в соответствии с нашей темой, прежде всего писателей-женщин). Вопрос этот возникал еще в начале XX века, когда, например, Николай Гумилев ставил вопрос о мужской и женской стихиях в акмеизме и находил их сочетание в творчестве одного поэта – Николая Городецкого. Его стихи «Странники», «Нищая», «Волк» он считал проявлением мужской стихии, а цикл «Пытая жизнь» - женской, видя в первом случае лапидарность в выражении чувств, а во втором – мягкость и женскую задумчивость [Гумилев, 1990, с.160-161].

В ходе рассуждения Н.Гумилева уже можно увидеть понимание пола отнюдь не как биологического феномена, а как некоего феномена, предвосхищающего современное понимание гендера как социокультурного конструкта. Ахматова, не разрешавшая определять себя как «поэтессу», соединяла в своем творчестве откровения женской души с строгостью классических фраз, ассоциируемых больше с мужской манерой письма нежели с женской. «Неженская последовательность», по определению одного из критиков тех лет, Зиновьевой-Аннибал проявилась в отстаивании самих женских приоритетов, а то, что «женственно-таиственное» начало было ей присуще в полной мере подтверждал, такой авторитетный эксперт, как Александр Блок. Все сказанное подводило к мысли о том, что женское, т.е. вышедшее из-под пера женщины, несет в себе и женское и мужское начало и степень этой амбивалентности может стать основой необычной для литературоведения типологии, о чем свидетельствует и исследование творчества З. Гиппиус (Томсон, 2000).

Такой же подход к гендерной идентичности произведений того или иного писателя можно увидеть и у критиков, анализирующих современную женскую прозу.

Н. Фатеева, рассмотрев авторскую позицию в прозе В.Нарбиковой, М.Вишневской, М.Голованивской, обратила внимание на характерное для одних писательниц стремление усвоить мужское восприятие, а для других – желание избежать самоотождествления с каким-либо полом [см. Скороспелова, 2002, с.125]. Напротив, М.П. Абашеева опубликовала статью «Мифология женского в поэзии Виталия Кальпиди» в «гендерном» выпуске журнала «Филологические науки» (2000, № 3).

О. Дарк выделяет в современной женской прозе две тенденции.
Одна из них репрезентует все тот же мужской мир с его проблемами и заботами. В лучшем случае он увиден женщиной, но нередко и мужская точка зрения усваивается писательницами. Не случайно ведение рассказа часто передается центральным мужским персонажам. Романы и повести с преимущественным интересом к интимной жизни женщины, женщинами и написанные, долгое время и достаточно справедливо (например, романы А.Калининой) относились к массовой литературе. В них не было открытия характера – ни героини, ни повествователя, точнее повествовательницы, или найденный однажды, он тиражировался бесконечно, притупляя интерес читателя. Такие произведения имели узкоограниченный круг читательниц, именно читательниц, т.к. мужчины с такими культурными запросами книг или вообще не читают, или предпочитают им шпионско-фантастические страсти. И не могли быть причислены к одинаково интересным для читателей разного культурного уровня, хотя бы и воспринятыми по-разному. Такая литература не отвечала главному критерию художественности, потребности возвращаться к тексту, открывая в нем новые и новые грани.

Не разделяя мужское и женское начала непроницаемой перегородкой, ведя речь лишь о преобладании тех или иных качеств, критика полагает, что у современных писателей-мужчин важными элементами сюжета стали эротика и насилие. Женское сознание определяется через внутреннюю связь организма с природным, стихийным. Отсюда пантеизм, склонность к мистике, чертовщине, гаданиям, заговорам, внимание к плотской любви и чувственный интерес к быту, комфорту, материальному. Обращаясь к женской прозе, критики подчеркивают, что мужчина – это человек дневной, явный, общественный. А женщина – ночной, потаенный, природный. Это начало в ней максимально выявлено – и тем она интересна литературе. Женское осознание таинственности мира вытекает из причастности к его тайнам: зачатию, беременности, родам, отсюда неповторимые образы героинь (и неповторимость образа автора-повествователя, точнее повествовательницы), раскрытие именно женского взгляда на мир. Отсюда и специфика художественных – гендерных – конфликтов.

Мы не ставим своей целью давать теоретическое обоснование гендерной поэтике. Мы пользуемся этим понятием как рабочим определением характерных особенностей женской прозы на материале указанных авторов и считаем это возможным, т.к. соответствующие прецеденты уже имеются. Проблемам поэтики в гендерном аспекте посвящено учебное пособие по спецкурсу Т.Мелешко (2001). Непосредственно о гендерной поэтике подробно говорится в статье С. Охотниковой «Гендерные исследования в литературоведении: проблемы гендерной поэтики».

На основе типологии, предложенной современными литературоведами (Н. Фатеева, О. Дарк, Т. Мелешко и др.), мы выделяем следующие типы женской прозы:

0. Женская, созданная по образцу мужской, проза маскулинного типа, к которому относится подавляющее число произведений писателей-женщин советской эпохи. Это, в основном, произведения «производственной и батальной прозы» (которую можно назвать «женской прозой» только по биологическому полу их создателя).

1. Женская проза с ярко выраженными феминным и мускулинным началами, т.е. андрогинный тип (Т.Толстая).

2. Женская проза, синтезирующая женское и мужское начало на уровне аннигиляции (взаимоуничтожение, превращение двух начал в нечто третье). Такой тип можно назвать аннигиляционным (Л. Петрушевская).

3. Женская проза феминного типа (Л. Улицкая).

Последние три типа стали преобладающими именно в современной женской прозе, что и показано далее на материале рассказов Т.Толстой, Л. Петрушевской и Л. Улицкой. Именно к таким типам творчества можно отнести слова О.Дарка «Мне порой кажется, что мужчиной в литературе все сказано» и «открытия ожидаются от писателей женщин».

Подчеркнем, что произведения, относимые нами к трем типам, также могут быть классифицированы по преимущественному объекту изображения – женщина, (что чаще) или мужчина, увиденный глазами женщины. Выделение данного вопроса в диссертационном исследовании подсказано статьей И.Тартаковской «Репрезентация пола в традиционной и современной русской культуре». Ею замечено, что изображение противоположного автору пола в художественной литературе чаще всего превращается в изображение человека вообще. Это обстоятельство объясняется тем, что как бы хорошо писатель не относился к своему герою противоположного пола, он всегда будет для него «внешним объектом». Ссылаясь на мысли Виктора Ерофеева: «трудно представить себе, что Сонечка Мармеладова – проститутка. Она торгует своим телом, которого нет», – И. Тартаковская замечает, что и другие «инфернальные» женщины Достоевского (Настасья Филипповна, Грушенька) также обозначены лишь условно. Стала нарицательной, а фактически идеальной, чистота тургеневских девушек.

Поэтому закономерно предположить, что женский образ под пером авторов-женщин имеет свою специфику. Он более зрим, «материален», и если говорить о традиции, то это скорее традиция фламандской живописи, чем традиция слова. Вопрос о телесности женского письма прежде всего в изображении героини был поставлен Натальей Загурской в статье «Между Медузой и Сиреной: к вопросу о женской гениальности»: «Насколько полно в словесном творчестве – в духовном, по сути, акте, - может быть выражен телесный опыт, определяющий женское письмо?» (Загурская, 2002). Во «Введении в гендерные исследования» (М., 2005) А.Костикова также ставит вопрос о репрезентации телесности, подчеркивая, что в современных гендерных исследованиях феминное мыслится не как альтернатива мужскому, а как отказ от самой альтернативности. Ссылаясь на Жиля Липовецкого, она подчеркивает, что отныне женщина предстает «радикально изменяющейся» и «постоянно возобновляющейся в своем постоянстве» [с. 181, 2005]. Такой ситуативный момент в изображении героини – одно из оснований для репрезентации многообразия женских характеров в художественной прозе.

Вместе с тем нельзя не сказать об издержках гендерного литературоведения в той его части, которая ориентирована на стиль западной феминисткой практики. Российского читателя, отпугивает ее вызывающая для русского уха терминология: в том числе введенное Л. Иригарэ понятие «вагинального символизма», в отличие от «символизма фаллического» (термин Ж. Деррида). Но за непривычными терминами встает понятное, в общем, содержание. Для женского символизма определяющим оказывается множественность, децентрированность, диффузность значений и синтаксической структуры, поскольку «вагинальный символизм» основан на отношении не идентичности, а длительности, механизм действия которого не подчиняется логическому закону непротиворечивости. В такого рода текстах определяющим выражение оказывается чувственность, проступающая прежде всего через настроение и ритм прозы. Ю. Кристева, Л. Иригарэ говорят о телесноориентированном женском письме, а проблема телесности в художественной литературе сейчас одна из актуальных в отечественном литературоведении даже безотносительно к гендеру. И вместе с тем нельзя не согласиться с Марией Ремизовой в ее резкой критике книги И.Жеребкиной «Страсть. Женское тело и женская сексуальность в России» (СПб, 2001). Эта критика касалась не столько существа раскрываемого в книге вопроса, а прежде всего самой формы подачи материала: автор книги, по мнению рецензента, «изъясняется на неудобно читаемом волапюке», в котором «экстаз» или «любовь» непременно превращаются в «процедуру экстаза», «процедуру любви» и т.д. Как один из аргументов, определяющих негативное отношение к книге, рецензент приводит из нее заключительную цитату: «Фаллическое – это такой элемент в структуре, который маркирует чистое различение: другими словами, такое присутствие, которое маркирует чистое отсутствие».

Думается, однако, что к подобным несомненным издержкам вовсе не сводятся поиски литературоведов-гендерологов; эти издержки не должны перечеркнуть плодотворность интерпретаций художественного текста в гендерном аспекте.

Выводы по I главе

Предпринятый нами анализ основных концепций гендера как социо-культурного феномена показал, что различение понятий пол и гендер обозначило выход на новый теоретический уровень осмысления социальных процессов. Гендерные исследования носят полидисциплинрный характер и ведутся на стыке общей гендерологии и многих других наук, в том числе и литературоведения, о чем свидетельствуют работы Т. Ровенской, Т. Мелешко, С. Охотниковой и др. Современная гендерная теория, учитывая существование тех или иных биологических, социальных, психологических различий между женщинами и мужчинами, утверждает, что не столь важен сам по себе факт этих различий, главное – их социокультурная оценка и интерпретация, а также построение на основе этих различий системы властных отношений. Разработка категории гендер затрагивает все области гуманитарного знания, что особенно значимо в сфере культуры, прежде всего художественной культуры и литературы.

Гендерный аспект литературоведения составляют анализы не только женской, но и мужской прозы. При этом данный аспект требует ретроспективного взгляда, позволяющего трактовать традиционно известные образы в их гендерной сущности. Ретроспективный анализ охватывает и женскую прозу, начиная от самых ее истоков. Такой анализ позволяет зримо представить предысторию и традиции современной русской женской прозы – предмета нашего исследования. Типология женской прозы определяется различной степенью сочетаемости маскулинного и феминного начал. Определяются три типа: андрогинная женская проза, которая оставаясь женской, несет в себе и маскулинный взгляд на мир, тип аннигиляционный, когда оба начала взаимоуничтожаются, и проза феминного типа.

Глава 2. Художественная оппозиция феминность / маскулинность в современной женской прозе

Феминность и маскулинность как оппозиция гендерного сознания пронизывает и художественное творчество. Сознательная ориентация на образное эстетическое познание гендерных отношений в обществе, наметившаяся на рубеже XX-XXI в.в., ведет к глубокому и подробному раскрытию оппозиции «феминное-маскулинное» (порядок определяется характером творчества – женского или мужского) как в содержательной сущности образов литературных героев, так и в поэтике произведений в целом. Однако оппозиция «феминное - маскулинное» не сводится только к предмету художественного изображения: она заложена и в авторском взгляде на мир: Ведь говоря о женской прозе, мы не сводим вопрос к биологическому автору, а имеем в виду гендер как социокультурный конструкт, позволяющий и в прозе авторов-женщин увидеть различное сочетание феминниности и маскулинности. Именно оно определяет как типологию женского творчества, так и его поэтику. Таким образом, заглавие главы несет в себе достаточно широкий двоякий смысл.

Данная глава диссертации посвящена гендерному своеобразию типологии и поэтики творчества Людмилы Петрушевской, Татьяны Толстой, Людмилы Улицкой. О том, что это разные и яркие творческие индивидуальности известно давно. Опираясь на итоги их изучения, можно сказать, что для Т.Толстой больше характерны метафоричность образов, раскрываемых в «игрушечной» художественности вселенной, по определению критики [Вайль, Генис, 1990], удивительное неслияние (а по большому счету) - слияние иронии и лирики. Проза Л. Петрушевской выявляет метафизичность образов и жестокую иронию (на грани сарказма). Бытовая определенность образов, максимально приближенных к формам самой жизни, характеризует прозу Л. Улицкой. На эту типологию на уровне творческой индивидуальности в целом накладывается типология гендерная, для данного исследования определяющая. Порядок репрезентации материалов продиктован типологией женской прозы по гендерному признаку, начиная с достаточно ярко выраженного маскулинного начала и заканчивая преобладанием феминного, т.е. материал расположен в такой последовательности: Т. Толстая, Л. Петрушевская, Л. Улицкая. Это специально оговорено лишь в параграфе 2.1. ввиду его наибольшей концептуальной значимости и наибольшего объема, но такого же порядка мы придерживаемся и во всем последующем изложении результатов исследования.

2.1. Художественное воплощение гендерных доминант внутреннего мира героини / героя в различных типах женского творчества

Основываясь на литературном материале, наука создает две противопоставленные модели, две типологии персонажей. В основе одной – типологии мужских персонажей – лежит социальный фактор, т.е. фактор культуры: «маленький человек», «лишний человек», «новый человек». Типология женских персонажей в целом укладывается в оппозицию добродетель / порок, и существующая социальная типология (уездная барышня, институтка, эмансипированная женщина) не параллельна первой и тем более не перекрывает ее, а скорее вбирается ею. Ю.М. Лотман объяснял исключенность женщин из сферы социальных отношений возможностью идеализации их образов в литературе. Татьяны, Лизы и Наташи, как правило, являются художественным воплощением именно женских идеальных качеств: верности, духовной красоты, нравственной чистоты, инстинктивного обладания истиной. Лотман писал о трех литературно-бытовых стереотипах женских характеров: девушка-ангел (покорное судьбе дитя), демонический характер и женщина-героиня [Лотман, 1994].

Авторов женской прозы интересуют прежде всего гендерные роли их героинь, и это подчинило себе поэтику их рассказов, раскрывающих внутренний мир современных женщин. В критике отмечалось, что для героинь женской прозы характерно отсутствие высоких идеалов и целей, их жизнь обыденна, но именно в этой повседневности и обнаруживается индивидуальность и сложность внутреннего мира этих женщин. «Текучесть» сменяющих друг друга дней и ночей создают специфический план повествования.

Содержанием подавляющего большинства рассказов авторов-женщин являются любовные переживания их героинь или же переживания по причине их отсутствия. «Наиболее гендерным, отражающим социально-биологическую специфику пола концептом является, бесспорно, любовь, которая собственно и пробуждается половой дифференциацией людей» (Воркачев, 2004, с. 189). Эти, по утверждению того же автора, синонимизируются через «предельное понятие» и «экзистенциальные смыслы». Гендерные различия женщины и мужчины в словесном эквиваленте определяются и сопутствующими или переживаемыми семантическими полями «любовь», «счастье». «Мужчина не имеет потребности его (счастье) познавать… Если же он имеет позитивное понятие «счастья», то основанное на тщеславии…». Воркачев дополняет это различие, упоминая, что понятие «счастья вообще» ассоциируется с мужчиной «как родовым представителем homo sapiens» и что существует соответствующее специфическое гендерное уточнение – понятие «женского счастья». Иначе обстоит дело с женщиной. «Женщины в целом более эмоциональны и их переживания более интенсивны и глубоки, диапазон счастья и несчастья у них, очевидно, в целом шире, чем у мужчин» (Джударьян, 2001, с. 196). Они самодостаточны в своем упоении счастьем, тогда как мужчине не нужно счастья, если некому об этом сказать.

Обратимся непосредственно к героиням и героям рассказов Т. Толстой, Л. Петрушевской, Л. Улицкой.

2.1.1. Андрогинный тип творчества (Т. Толстая)

Для Т.Толстой характерна в произведениях постановка проблем, касающихся общечеловеческих вопросов бытия, центральных в мироощущении и мужчин и женщин: выбор пути, взаимоотношения с окружающими людьми, осознание себя в мире и своего предназначения. Во многих рассказах Толстой («Милая Шура», «Соня», «Река Оккервиль», «Любишь – не любишь») героинями становятся старые женщины: автора больше интересует итог жизни. Писательница смело затрагивает «геронтологическую» тему, демонстрируя в своем творчестве, как живут героини, чей возраст уже не сопоставим с молодостью, прелестностью женского внешнего облика. Толстая говорит о том, что вслед за потерей физической красоты не наступает утрата женщины как личности, напротив возраст вскрывает подлинный характер и внутреннее содержание, то, что сопровождает человека всю его жизнь.

Сердце Александры Эрнестовны («Милая Шура») не может без любви, ей все время требуется эмоционально насыщенная жизнь, восторги и поклонение ее красоте и обаянию. Счастье для нее – это успех, но успех у мужчин. Именно в этом героиня видит женскую гендерную роль в обществе – женщина украшает его и одухотворяет любовью, вызывая это чувство у мужчины. Традиционная гендерная женская роль в рассказе не воссоздана целостно, она едва уловима, лишь некоторые детали, типа альбома и писем, необычной шляпы, выдают сентиментальность, романтичность, впечатлительность Александры Эрнестовны. Но своеобразие писательницы в сверхироничном отношении к подобной женской роли, хотя ее героиня уверена, что любима, и видит в этом смысл своей жизни.

Т.Толстая виртуозно сочетает в рассказе тонкий психологизм, философию жизненного бытия с ироничным гротеском: «На четыре времени года раскладывается человеческая жизнь. (…) Но и зима позади для Александры Эрнестовны - где же она теперь? Куда обращены ее мокнущие бесцветные глаза? Запрокинув голову, оттянув красное веко, Александра Эрнестовна закапывает в глаз желтые капли». Воспоминания героини о прошлых романах, подкрепляемые рассматриванием старых фотографий, кажутся тем более нелепыми на фоне тщательно выписанного портрета: у милой Шуры «чулки спущены, ноги - подворотней, черный костюмчик засален и протерт. Зато шляпа!... Четыре времени года - бульденежи, ландыши, черешня, барбарис - свились на светлом соломенном блюде, пришпиленном к остаткам волос вот такущей булавкой! Черешни немного оторвались и деревянно постукивают. Ей девяносто лет, подумала я. Но на шесть лет ошиблась».

Е. Щеглова, приводя характеристики «уродливой старости» героини Т. Толстой (мы не останавливаемся на обобщающей оценке рассказов Толстой в критике, т.к. этому посвящена защищенная в 2007 г. диссертация Пань Чэнлун), полагает, что у Т.Толстой достаточно недобрый, хотя и острый взгляд. «Ведь разумная логика в таком случае (а другого случая у нас нет) диктует, как это ни печально, мысль совсем не сострадательную, а – прямо скажем – противоположного свойства… Для рассказчицы Т.Толстой, насмешливой и едко-ироничной, герои ее – нечто вроде то ли заморских бабочек, то ли экспонатов какого-то паноптикума, конечно, любопытных своей причудливостью и необычностью, но едва ли заставляющих задуматься об их судьбе. Да в общем – просто пожалеть их, поскольку героями рассказов выступали чаще всего люди, достойные исключительно жалости» [Щеглова, 2001].

Действительно, по ходу рассказа Толстая постоянно иронизирует и над Александрой Эрнестовной, и над ее незадачливым возлюбленным Иваном Николаевичем, к которому она так и не решилась уехать из Москвы, и над чередой безлюбовных «любовей». Такой авторский поход не позволяют проникнуться, казалось бы, трагичной ситуацией несостоявшейся любви, разбившей сердца двух людей на всю жизнь, все происходящее выглядит скорее комично, чем трагично. Те элементы андрогинности в творчестве Т.Толстой, о которых мы говорили выше, не позволяет ей раствориться в сентиментальности, как это случается с авторами-женщинами. Толстая иронична по отношению к своим героиням и героям, атмосфера ее рассказов не трагична, она посмеивается над их высокими чувствами и нивелирует любые возможные идеалы. С точки зрения авторской позиции, одинокая старость – наказание женщине за несостоявшуюся любовь, что подчеркнуто множеством деталей: «в кухне - болезненная, безжизненная чистота. (…) Курица в авоське висит за окном, как наказанная, мотается на черном ветру. Голое мокрое дерево поникло от горя. (…) А если бы Александра Эрнестовна согласилась тогда все бросить и бежать на юг к Ивану Николаевичу? Где была бы она теперь?»

Однако в конце рассказа «Милая Шура» Толстая вновь возвращается к теме конца человеческой жизни – рассказчица неожиданно узнает о смерти Александры Эрнестовны: «На площадке - ветерок: приоткрыты створки пыльного лестничного витража, украшенного легкомысленными лотосами - цветами забвения.

- Кого?.. Померла».

Смерть у Толстой прозаична и пошла, но для писательницы не она венчает жизнь, а встреча с мечтой, с любовью. В финале рассказа лирик победил ироника:

«Белый горячий воздух бросается на выходящих из склепа подъезда, норовя попасть по глазам. Погоди ты... Мусор, наверно, еще не увозили? За углом, на асфальтовом пятачке, в мусорных баках кончаются спирали земного существования. А вы думали - где? За облаками, что ли? Вон они, эти спирали - торчат пружинами из гнилого разверстого дивана. Сюда все и свалили. Овальный портрет милой Шуры - стекло разбили, глаза выколоты. Старушечье барахло - чулки какие-то.... Шляпа с четырьмя временами года. Вам не нужны облупленные черешни? Нет?.. Почему? Кувшин с отбитым носом. А бархатный альбом, конечно, украли. Им хорошо сапоги чистить.. Дураки вы все, я не плачу - с чего бы? (курсив мой – Г.П.) Мусор распарился на солнце, растекся черной банановой слизью. Пачка писем втоптана в жижу. "Милая Шура, ну когда же...", "Милая Шура, только скажи..." А одно письмо, подсохшее, желтой разлинованной бабочкой вертится под пыльным тополем, не зная, где присесть.

Что мне со всем этим делать? Повернуться и уйти. Жарко. Ветер гонит пыль. И Александра Эрнестовна, милая Шура, реальная, как мираж, увенчанная деревянными фруктами и картонными цветами, плывет, улыбаясь, по дрожащему переулку за угол, на юг, на немыслимо далекий сияющий юг, на затерянный перрон, плывет, тает и растворяется в горячем полдне».

Е. Щеглова пытается оспорить нравственно-эстетический эффект этого фрагмента, она пишет: «Мало помогут состраданию даже те мастерски исполненные кинематографические наплывы-видения, которым Т.Толстая пропитывает свой рассказ. У настоящего сострадания прежде всего другие глаза» [Щеглова, 2001]. Однако на основании приведенного текста мы еще раз можем поспорить с Е. Щегловой, которая считает, что избранный Т.Толстой путь «не самый плодоносящий и плодотворный для русской литературы. Какая-то она (литература – Г.П.) все-таки другая, плохо приживается на ней холодная отстраненность, а уж сарказм над тем, что по любому счету достойно понимания и сострадания, тем более» [Там же].

Но на деле Т. Толстой нельзя отказать в сострадании своей героине, в понимании ее гендерной сути. Этический пафос Толстой переходит от рассказа к рассказу: «Милая Шура» - «Любишь – не любишь» - «Соня». К образу «милой Шуры» типологически близок образ гувернантки Марьиванны из рассказа Т.Толстой «Любишь – не любишь». Марьиванна также живет прошлым, воспоминаниями о прошедшей любви и молодости. Быстро познакомившись с какой-нибудь старушенцией в шляпке, вынимает из ридикюля твердые старинные фотографии: она и дядя прислонились к роялю, а сзади – водопад. Неужели в недрах этой задыхающейся туши погребено вон то белое воздушное существо в кружевных перчатках? "Он заменил мне отца и мать и хотел, чтобы я называла его просто Жорж. Он дал мне образование, он впервые вывез меня в свет. Вот эти жемчуга – здесь плохо видно – это его подарок. Он безумно, безумно меня любил. Видите, какой он тут представительный? А вот тут мы в Пятигорске. Это моя подруга Юлия. А здесь мы пьем чай в саду". – "Чудные снимки. А это тоже Юлия?" – "Нет, это Зинаида. Это подруга Жоржа. Она-то его и разорила. Он был игрок". – "Ах, вон что". – "Да. Выбросить бы этот снимок, да рука не поднимается. Ведь это все, что от него осталось. И стихи – он был поэт". – "Что вы говорите!" – "Да, да, чудный поэт. Сейчас таких нет. Такой романтичный, немного мистик..."»

И ситуации, и даль воспоминаний легко узнаваемы. Но если милая Шура показана лишь в любовных воспоминаниях, то Марьиванна нашла себя в воспитании чужих детей, не той, от чьего лица ведется повествование (в ее ситуации она и сестра не могли променять любимую няню на гувернантку, которую изводят с подростковой жестокостью).

«И вот однажды вдруг какая-то худая высокая девочка – белый такой комар – с криком бросается на шею к Марьиванне, и плачет, и гладит ее трясущееся красное лицо!

Так история отдельной женской судьбы поднимается на уровень общечеловеческого: человек, ощущающий себя нужным людям, уже не одинок, он обрел смысл жизни. Соня в одноименном рассказе Т. Толстой поднимается еще на более высокую ступень женского самопожертвования, оплачивая своей жизнью жизнь человека, которого в реальности не было, но которого она считала своей вечной и неизбывной любовью. Остановимся на нем более подробно.

Рассказ начинается с недоуменного вопроса: в чем смысл жизни? «Соня»: «Жил человек – и нет его. Только имя осталось - Соня». Имя, надо сказать точное: героиня живет как во сне, заторможенная, романтически-сентиментальная старая дева. Она одновременно возвеличена и осмеяна. Героиня – некрасива («голова, как у лошади Пржевальского»), одевалась она подчеркнуто безобразно, не расстается с брошкой - эмалевым голубком, наипошлейшей, можно сказать, пошлостью, как считает автор: “В конце концов, эти ее банты, и эмалевый голубок, и чужие, всегда сентиментальные стихи, не вовремя срывавшиеся с губ, как бы выплюнутые длинной верхней губой, приоткрывавшей длинные костяного цвета зубы, и любовь к детям, - причем к любым, - все это характеризует ее вполне однозначно”. Такое описание дается через взгляд женщины, что подтверждают такие примеры, как детальное внимание к внешнему виду героини, начиная от выбора одежды, украшений до черт лица, фигуры. Портретные характеристики, данные на протяжении всего рассказа, снижены. И здесь обнаруживается одно из противоречий: несмотря на отталкивающую, на первый взгляд, характеристику, Соня вызывает симпатию у читателя. Она интеллигентна (автор не зря наделяет ее специальностью «музейного хранителя»), т.е. она выполняет традиционную женскую функцию сохранения духовных и культурных человеческих ценностей. По ходу рассказа именно она оказывается более образцом женственности в традиционной классической традиции русской литературы, наделяющей героинь женского пола жизненной мудростью, умением прощать, любить, состраданием, сочувствием к ближнему. Этот набор ценностей заложен в христианской культуре. Высокомерная «знакомая» Сони Ада – представительница другого полюса женского бытия – полюса пустой красоты. «Ада, по-змеиному элегантная, была в своей лучшей форме, хотя уже и не девочка, – фигурка прелестная, лицо смуглое с темно-розовым румянцем, в теннис она первая, на байдарке первая, все ей смотрели в рот». В ней было все с избытком, скрытого стремления властвовать всеми и всем, что окружает в жизни, идти к достижению своей цели всеми доступными способами. (С точки зрения гендерной психологии это черта мужского характера).

Соня – женская ипостась известного и всеми любимого образа из мировой классики хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского, имя которого стало нарицательным для благородных и великодушных людей, способных на рыцарские подвиги и все время находящихся в трагическом противоречии с действительностью. В прозе современных авторов именно женщина становится рыцарем духа и мечты, но много в ней и от отечественных шукшинских чудиков, и от их предшественника русского Ивана-дурака. «Чуткий инструмент, Сонина душа улавливала, очевидно, тональность настроения общества, пригревшего ее вчера, но, зазевавшись, не успевала перестроиться на сегодня. Так, если на поминках Соня бодро вскрикивала: "Пей до дна!" – то ясно было, что в ней еще живы недавние именины, а на свадьбе от Сониных тостов веяло вчерашней кутьей с гробовыми мармеладками».

«Ясно одно – Соня была дура. Это ее качество никто никогда не оспаривал, да теперь уж и некому», - неоднократно утверждает рассказчица, воспроизводя ряд подтверждающих сказанное ситуаций. Окружающие бессовестно (не испытывая ни капли благодарности и в душе посмеиваясь над ее альтруизмом, пользовались ее бескорыстными услугами). Соня хорошо готовила, шила, она любила детей, выручая уезжавших на курорт и оставляющих на нее детей и квартиру… Но она остается мишенью для острот, объектом розыгрышей окружающих. Одна из таких мистификаций и положена в основу сюжета.

«Впрочем, по прошествии некоторого времени, когда уже выяснились и Сонина незаменимость на кухне в предпраздничной суете, и швейные достоинства, и ее готовность погулять с чужими детьми и даже посторожить их сон, если все шумной компанией отправляются на какое-нибудь неотложное увеселение, – по прошествии некоторого времени кристалл Сониной глупости засверкал иными гранями, восхитительными в своей непредсказуемости». Так, нарочито затянувшаяся экспозиция плавно переходит в интригующую завязку. Красавица Ада мечтает наказать Соню за идиотизм («Ну, конечно, слегка – так, чтобы и самим посмеяться, и дурочке доставить небольшое развлечение») С помощью друзей (Валериана и Константина) Ада придумывает для бедняжки Сони - «адский планчик» - загадочного воздыхателя, “безумно влюбленного: «Фантом был немедленно создан, наречен Николаем, обременен женой и тремя детьми, поселен для переписки в квартире Адиного отца». Он предлагал Соне “в назначенный час поднять взоры к одной и той же звезде”. Теперь жизнь героини была подчинена пылким любовным письмам, сочиненными Адой от имени вымышленного Николая и принятые Соней всерьез…

«Ада брызгала на почтовую бумагу "Шип - ром", Котик извлек из детского гербария засушенную незабудку, розовую от старости, совал в конверт. Жить было весело!, - констатирует автор. - Переписка была бурной с обеих сторон. Соня, дура, клюнула сразу. Влюбилась так, что только оттаскивай».

В ответ Соня посылает несуществующему «ему» единственную и главную ценность в жизни – белого эмалевого голубка.

«А годы шли; Валериан, Котик и, кажется, Сережа по разным причинам отпали от участия в игре, и Ада мужественно, угрюмо, одна несла свое эпистолярное бремя, с ненавистью выпекая, как автомат, ежемесячные горячие почтовые поцелуи. Она уже сама стала немного Николаем, и порой в зеркале при вечернем освещении ей мерещились усы на ее смугло-розовом личике…» Аде было по-женски жаль Сони, она понимает, что потеря Николая приведет к душевной, а возможно, и физической гибели самой героини, поэтому Ада продолжает переписку. «И две женщины на двух концах Ленинграда, одна со злобой, другая с любовью, строчили друг другу письма о том, кого никогда не существовало…»

В финале рассказа, в трагических условиях блокады, Толстая позволяет героине встретиться со своим возлюбленным: «готовая испепелить себя ради спасения своего единственного, Соня взяла все, что у нее было - баночку довоенного томатного сока, сбереженного для такого вот смертного случая, – и побрела через весь Ленинград в квартиру умирающего Николая. Сока там было ровно на одну жизнь. Николай лежал под горой пальто, в ушанке, с черным страшным лицом, с запекшимися губами, но гладко побритый. Соня опустилась на колени, прижалась глазами к его отекшей руке со сбитыми ногтями и немножко поплакала. Потом она напоила его соком с ложечки, подбросила книг в печку, благословила свою счастливую судьбу и ушла с ведром за водой, чтобы больше никогда не вернуться – бомбили в тот день сильно…»

Соня пожертвовала своей жизнью, чтоб продлить жизнь Аде Адольфовне, которая дожила до глубокой старости и возможно сохранила Сонины письма.

Героиня Т.Толстой, прежде всего, женщина, взыскующая любви, и автор рассказывает об этом очень подробно, в традициях реалистического описания, и как бы со стороны демонстрируя единство (сочувствующего) женского и мужского взгляда (весьма грубого и отстраненного). Одинокой героини для счастья оказалось нужно совсем немного – любить и быть любимой, это то, чего у Ады было слишком много, но так и не сделало ее счастливой. А Соня была переполнена счастьем от писем Николая, с которым она даже не могла встречаться. Можно говорить о Сониной мудрости, опирающейся на бесконечную веру в человеческую честность, порядочность, доброту и любовь.

В Соне реализован традиционный для патриархальной культуры тип домашней, спокойной и исполнительной женщины-матери, бескорыстно и щедро любящей людей. В Аде находят воплощение черты женщины-охотницы, коварной искусительницы и соблазнительницы. Антагонистичность героинь присутствует и во внешности, и в моделях поведения, и в описании их женской сущности, и в аксиологической парадигме автора. Образ Сони – это пример такого женского понимания счастья, которое, по определению С.Воркачева «ориентировано на этический аспект этого концепта, собственно и отличающий счастье от просто радости и удовольствия» (Воркачев, 2004, с. 202).

Соня – «дура», по мнению ее знакомых, - оживляет мечту о любви, принося в жертву свою жизнь, поднимаясь над всем земным, что есть в жизни, она становиться воплощением чистой, жертвенной, неземной любви. Противопоставляя Соню и Аду, автор ставит вопрос о невозможности преодоления женской сущности, природы пола, о дуальности женской души – ее одновременной тяги к любви, состраданию и в то же время женские коварство и жесткость не идут в сравнение с мужскими. Толстая иронизирует над своими героинями, воплощает в них гендерный стереотип противоположных женских типажей, поднимая вопрос о природе женского счастья и определенности женских обязательств в жизни. И в то же время, как и в рассказе «Милая Шура», здесь есть кинематографический наплыв, на этот раз не завершающий, а предваряющий рассказ о героине, и органично сочетаемый с иронической природой дарования Толстой:

«Жил человек – и нет его. Только имя осталось – Соня. "Помните, Соня говорила..." "Платье похожее, как у Сони..." "Сморкаешься, сморкаешься без конца, как Соня..." Потом умерли и те, кто так говорил, в голове остался только след голоса, бестелесного, как бы исходящего из черной пасти телефонной трубки. Или вдруг раскроется, словно в воздухе, светлой фотографией солнечная комната – смех вокруг накрытого стола, и будто гиацинты в стеклянной вазочке на скатерти, тоже изогнувшиеся в кудрявых розовых улыбках. Смотри скорей, пока не погасло! Кто это тут? Есть ли среди них тот, кто тебе нужен? Но светлая комната дрожит и меркнет, и уже просвечивают марлей спины сидящих, и со страшной скоростью, распадаясь, уносится вдаль их смех – догони-ка».

Таким образом, для творчества Т.Толстой столь ярко представившей гендерную проблематику, характерна постановка общечеловеческих проблем, во многом продолжающих традиции русской классической литературы. Философия любви и жизни/смерти в рассказах Толстой приводит читателя к пониманию дисгармоничности мира, его конечности, разрушительности, показывая мрак и мглу жизненного глобального неустройства героини. Трагичная и вместе с тем комичная картина мира, мотив смерти, соседствующие на страницах рассказов с ироничной язвительностью автора, ставят знак равенства между плохими и хорошими, добрыми и злыми, красивыми и непривлекательными внешне героинями Толстой.

Иной тип женщины, тоже пришедший к своему жизненному итогу, выведен в рассказе Т. Толстой «Река Оккервиль», но об этом позже, т.к. в этом рассказе главный герой – мужчина. О Толстой не скажешь расхожей фразой: «Женская проза повествует в основном о жизни женщины ….» Маскулинная составляющая ее творчества достаточно очевидна. Развернутость мужских образов - индикатор взгляда Т.Толстой на мир, ее попытка сосредоточиться только на мужской психологии, увидев в герое не только маскулинные, но и андрогинные черты.

Герой самодостаточен (высокий социальный статус, напряженная духовная жизнь), и даже одиночество, порой толкающее человека на экстремальные поступки, воспринимается здесь как неотъемлемая часть его духовного мира. В отличие от бездуховности многих героев-мужчин женской прозы, Симеонов по-женски сентиментален и впечатлителен, много лет он влюблен в певицу Веру Васильевну, каждый день он слушает пластинку с ее голосом и мечтает о встрече с ней, что не мешает ему встречаться с реальной женщиной – Тамарой, которая иногда прерывает «драгоценные свидания с Верой Васильевной». Часы одиночества становятся «блаженным» для Симеонова, именно тогда, когда его никто не беспокоит, он наслаждается пением его любимой женщины, счастьем далеким и несбыточным, т.к. герой на самом деле влюблен в свою мечту (но и это, как говорится, не порок). Подчеркивается утонченность, хотя и несколько нарочитая, переживаний героя.

«Томная наяда» теперь живет в воспоминаниях когда-то платонически влюбленного в нее Симеонова, в граммофонной пластинке, которую постоянно ставит герой, вызывающий иронию автора: «- Нет, не тебя! так пылко! я! люблю! - подскакивая, потрескивая и шипя, быстро вертелась под иглой Вера Васильевна; шипение, треск и кружение завивались черной воронкой, расширялись граммофонной трубой, и, торжествуя победу над Симеоновым…» Воздушная и изящная (в его памяти) «шла она, натягивая длинную перчатку… Симеонов бережно снимал замолкшую Веру Васильевну, покачивал диск, обхватив его распрямленными, уважительными ладонями; рассматривал старинную наклейку: э-эх, где вы теперь, Вера Васильевна? (…) Может быть, в Париже или Шанхае, и какой дождь – голубой парижский или желтый китайский - моросит над вашей могилой, и чья земля студит ваши белые кости? Нет, не тебя так пылко я люблю! (Рассказывайте! Конечно же, меня, Вера Васильевна!)». Симеонов, так же как и Александра Эрнестовна («Милая Шура»), уверен, что его любят, что избран именно он, что к нему обращены слова в песнях Веры Васильевны. Это становится для Симеонова навязчивой идеей, все его желания связаны с ней, весь смысл существования сосредоточен в приобретении новых пластинок с песнями Веры Васильевны и их дальнейшем прослушивании: «Хорошо ему было в его одиночестве, в маленькой квартирке, с Верой Васильевной наедине, и дверь крепко заперта от Тамары, и чай крепкий и сладкий, и почти уже закончен перевод ненужной книги с редкого языка».

Но любовь к героини, которую Симеонов вблизи никогда и не видел, – это лишь часть духовного миража, который связан с наименованием конечной остановки трамвайной линии (отсюда и название рассказа). «Можно было сесть, плюхнуться на охнувшее, испускающее под тобой дух мягкое кресло и покатить в голубую даль, до конечной остановки, манившей названием: "Река Оккервиль"». Но, предпочитая грезы яви «Симеонов туда никогда не ездил. Край света, и нечего там было ему делать, но не в том даже дело: не видя, не зная дальней этой, почти не ленинградской уже речки, можно было вообразить себе все, что угодно». Воображение услужливо подсказывает герою самые поэтические детали: «солнце, серебристые ивы, деревянные горбатые мостики - тихий, замедленный как во сне мир; а ведь на самом деле там наверняка же склады, заборы (…) Нет, не надо разочаровываться, ездить на речку Оккервиль», герой предпочитает мысленно обсадить ее берега длинноволосыми ивами, расставить крутоверхие домики, будто появившиеся из немецких сказок, пустить неторопливых жителей, поселить там молодую Веру Васильевну…»

Мужская составляющая героя выражена писательницей в его потребности создавать свой иллюзорный, тщательно режиссированный мир: «Подать голубой туман! Туман подан, Вера Васильевна проходит, постукивая круглыми каблуками, весь специально приготовленный, удерживаемый симеоновским воображением мощеный отрезок, вот и граница декорации». И далее следует великолепная метафора: «у режиссера кончились средства, он обессилен, и, усталый, он распускает актеров, перечеркивает балконы с настурциями, отдает желающим решетку с узором как рыбья чешуя, сощелкивает в воду гранитные парапеты, рассовывает по карманам мосты с башенками, - карманы распирает, висят цепочки, как от дедовских часов, и только река Оккервиль, сужаясь и расширяясь, течет и никак не может выбрать себе устойчивого облика».

Чем-то гриновско-паустовским веет от этих мечтаний, и такой тип личности вполне имеет право на существование. Но Толстая слишком иронична и несентиментальна, чтобы опоэтизировать подобный тип. В отличие от писателей-мужчин, воспевших таких одиноких романтиков и мечтателей. Т.Толстая смотрит на них очень трезвым взглядом, исследует причины ухода от реальности. Она (причина) в ужасной неприглядности холостяцкой жизни Симеонова, ненавидящего свой быт – плавленые сырки, дешевые носки, жареную картошку, некую Тамару, все подступавшую к нему с постирушками и пестренькими занавесочками.

Герой как будто моделирует свой мир, где ему уютно и комфортно, а в реальности он одинок. Исходя из гендерных составляющих рассказа, можно сделать предположение, что неустроенность Симеонова в отсутствии в его жизни семьи, женщины, создающей домашний уют, живущей вместе с героем, а не только в его мечтах. Но парадокс в том, что уводящая от жизни мечтательность, любовь к не живой женщине, а идеалу юности и мешает герою этот быт наладить. Но однажды в уютно-спокойный мир мечты ворвалась реальная жизнь. От случайного собеседника Симеонов узнает, что жизненный путь Веры Васильевны уместился в одном предложении, повествующем о не сложившейся по большому счету женской судьбе.

«А ведь старуха еще жива, сказал крокодил, живет где-то в Ленинграде, в бедности, говорят, и безобразии, и недолго же сияла она и в свое-то время, потеряла бриллианты, мужа, квартиру, сына, двух любовников, и, наконец, голос, - в таком вот именно порядке, и успела с этими своими потерями уложиться до тридцатилетнего возраста, с тех и не поет, однако живехонька». Кульминация в столкновении мечты и реальности меняет размеренную и по своему счастливую жизнь героя. Симеонов решается познакомиться лично с Верой Васильевной, что оказывается очень легко сделать.

Обращает на себя внимание трактовка любви в рассказе. Реализуя в своем творчестве идеи классической литературы, Толстая представляет любовное чувство в традиционном для российской культуры ключе, соединив в любви «нежность и жалость»: «И, с нежностью и с жалостью глядя на пробор в ее слабых белых волосах, будет думать: о, как мы разминулись в этом мире!». Но опять же, в связи с традицией, возникает образ мужчины слабого, нерешительного. Симеонов едет к героине, «глядя на закатные реки, откуда брала начало Оккервиль», уже зацветала ядовитой зеленью, и в воображении героя река, отравленная живым старушечьим дыханием. "Вернись, - печально качал головой демон-хранитель, - беги, спасайся".) Симеонов стал смотреть на закат. Узким ручьем шумел (шумела? шумело?) Оккервиль, бился в гранитные берега, берега крошились, как песчаные, оползали в воду » (курсив мой – Г.П.).

Отсюда и борьба мотивов во внутреннем монологе героя:

«Симеонов слушал спорящие голоса двух боровшихся демонов: один настаивал выбросить старуху из головы, запереть покрепче двери, изредка приоткрывая их для Тамары, жить, как и раньше жил, в меру любя, в меру томясь, внимая в минуты одиночества чистому звуку серебряной трубы, поющему над неведомой туманной рекой, другой же демон - безумный юноша с помраченным от перевода дурных книг сознанием - требовал идти, бежать, разыскать Веру Васильевну - подслеповатую, бедную, исхудавшую, сиплую, сухоногую старуху, - разыскать, склониться к ее почти оглохшему уху и крикнуть ей через годы и невзгоды, что она - одна-единственная, что ее, только ее так пылко любил он всегда, что любовь все живет в его сердце больном, что она, дивная пери, поднимаясь голосом из подводных глубин, наполняя паруса, стремительно проносясь по ночным огнистым водам, взмывая ввысь, затмевая полнеба, разрушила и подняла его - Симеонова, верного рыцаря, - и, раздавленные ее серебряным голосом, мелким горохом посыпались в разные стороны трамваи, книги, плавленые сырки, мокрые мостовые, птичьи крики, Тамары, чашки, безымянные женщины, уходящие года, вся бренность мира. И старуха, обомлев, взглянет на него полными слез глазами: как? вы знаете меня? не может быть? боже мой! неужели это кому-нибудь еще нужно! и могла ли я думать! - и, растерявшись, не будет знать, куда и посадить Симеонова, а он, бережно поддерживая ее сухой локоть и целуя уже не белую, всю в старческих пятнах руку, проводит ее к креслу, вглядываясь в ее увядшее, старинной лепки лицо».

По мере приближения к Вере Васильевне писательница снижает ее образ, сопровождая путь героя бытовыми подробностями, неприглядными реалиями, которые герой-мечтатель тщетно пытается подчинить своему воображению: соединить с романсовыми строками черный ход, помойные ведра, узкие чугунные перильца, нечистоту, шмыгнувшую кошку… «Да, так он и думал. Великая забытая артистка должна жить вот именно в таком дворе… Сердце билось. Отцвели уж давно. В моем сердце больном». Герой не свернул с пути, войдя-таки в квартиру Веры Васильевны, но читатель понимает, что его прекрасный водяной замок на реке Оккервиль уже рушится. Что же ожидало героя за дверью квартиры великой в прошлом певицы? «Он позвонил. ("Дурак", - плюнул внутренний демон и оставил Симеонова.) Дверь распахнулась под напором шума, пения и хохота, хлынувшего из недр жилья, и сразу же мелькнула Вера Васильевна.» В жизни она оказалась огромной, нарумяненной, густобровой старухой с раскатистым смехом, с явно маскулинными чертами поведения. «Она хохотала низким голосом над громоздящимся посудой столом, над салатами, огурцами, рыбой и бутылками, и лихо же пила, чаровница, и лихо же поворачивалась туда-сюда тучным телом». Разочарование героя в том, что он не один оказался дома у Веры Васильевны, она не ждала его. Патриархальность убеждений Симеонова проявляется в его чувстве собственничества, подчеркнутого ирреальностью ситуации: это чувство проявляется при виде гостей на дне рождения певицы: «Она изменяла ему с этими пятнадцатью…» Неразделенное чувство героя доводится писательницей до абсурда: она изменяла ему «еще когда никакого Симеонова не было на свете, лишь ветер шевелил траву и в мире стояла тишина».

Дело даже не в том, что Вера Васильевна оказалась вовсе не такой, какой оставалась в мечтах давнего поклонника, а в том, что и сам он, вначале возрадовавшись возможности хоть чем-то помочь даме сердца, в глубине души боится этого. Отсюда и появившееся в его размышлениях грубоватое слово «старуха», для которой сойдет и залапанный кем-то торт, и мелкие, уже отцветающие «рыночные» хризантемы. «Вы цветов помельче принести не могли, что ли? Я вот розы принес, вот с мой кулак буквально», - удивляется верный поклонник Веры Васильевны – Поцелуев. Симеонов сам позже понимает, что сухие, больные, мертвые цветы годятся только на могилу его любви, а «тортик с дактилоскопической отметиной» не случайно уносит к себе домой Поцелуев.

Поклонники Веры Васильевны собираются для обмена пластинкам, связями через которые можно решить собственные проблемы, это практичные и веселые люди, живущие реальной жизнью и преуспевающие в ней, о чем свидетельствуют их возможности доставлять недоступные Симеонову редкие пластинки. Симеонов в этом кругу чувствует себя чужим и совершенно несчастным, его представления о жизни своего кумира нелепы и смешны. Он находится на грани потери рассудка, так силен удар, нанесенный реальностью жизни, от сумасшествия его спасает женщина: «У дверей симеоновской квартиры маялась Тамара - родная! - она подхватила его, внесла, умыла, раздела и накормила горячим. Он пообещал Тамаре жениться, но под утро, во сне, пришла Вера Васильевна, плюнула ему в лицо, обозвала и ушла по сырой набережной в ночь, покачиваясь на выдуманных черных каблуках».

В отличие от своих коллег по женской прозе, Толстая дает достаточно подробный (в рамках жанра рассказа) образ героини – носительницы патриархальной культуры. Соня в одноименном рассказе, Маргарита («На золотом крыльце сидели»), Тамара (в «Реке Оккервиль») даны достаточно положительно, и если не с сочувствием то, по крайне мере в позитивном противопоставлении образу химере. И это в значительной мере характеризует Т.Толстую как носителя и маскулинного начала в женской прозе. В рассказе «Река Оккервиль» Толстой представлено два типа женщин, сопровождающих Симеонова, Тамара и Вера Васильевна, первая – хозяйка дома (гипотетически), вторая – творческая натура, не приспособленная для ведения домашнего хозяйства и неспособная создать уют. Подчеркнем только, что в такой художественной интерпретации портрета есть нечто от жесткого мужского взгляда.

Возможно, если герой на самом деле выполнил бы обещание жениться, Тамара сделала его счастливым, но «с утра в дверь трезвонил и стучал Поцелуев, пришедший осматривать ванную, готовить на вечер. И вечером он привез Веру Васильевну, жившую без удобств, к Симеонову помыться, курил симеоновские папиросы, налегал на бутерброды, говорил: "Да-а-а... Верунчик - это сила! Сколько мужиков в свое время ухойдакала - это ж боже мой!" Но и над описанием пошлой обстановки увиденного веселья, а потом – нелепого банного дня, когда Симеонову приходится смывать серые катышки со стенок ванны, в душе героя царит «дивный, нарастающий, грозовой голос, восставший из глубин, расправляющий крылья, взмывающий над миром». Будут деньги, и Симеонов купит за большую цену редкую пластинку, где Вера Васильевна тоскует, что не для нее придет весна. Бесплотная Вера Васильевна будет петь, сливаясь с Симеоновым в один тоскующий, надрывный голос.

Герои рассказа меняются ролями с гендерной точки зрения: Симеонов излишне чувствителен, а Вера Васильевна хоть и поет про весну, но «романс мужской», по мнению самого героя. Мужчина в своих мечтах видит себя рыцарем, олицетворяющим прекрасный идеал, к которому стремится женщина, но на деле он слаб. Реализация гендерного стереотипа через позиционирование мужской и женской роли в тексте дается автором путем преодоления четкой отнесенности героев к чистой мужской или чисто женской гендерной роли. И образ Симеонова и образ Веры Васильевны включают в себя как черты маскулинного, так и феминного начала: он и благородный преданный рыцарь, и нерешительный одинокий мужчина, она и прекрасная наяда, и твердая, стойкая дама, силой своего голоса превращающая все бытие героя в мелкий горох, в ничто. Рассказ Толстой заканчивается на философской ноте. Писательница не дает надежды на лучшее устройство жизни героя, ему не хватило сил на изменения в своей жизни, он не может расстаться с мечтой, где он рыцарь, а она прекрасная дама, реальность неприемлема и губительная для его тонко организованной мужской души.

Безусловно, заметен постмодернистский прием автора: подчеркивание интертекстуальной связи с «Медным всадником» А.С.Пушкина, где звучит тема величия Петра I, его лучшего творения – красивейшего города Санкт-Петербурга и незначительности маленького человека с его надеждами, мечтами, разочарованностью, бесконечной и неизбывной потребностью в любви, чистоте, реализации себя в любовных отношениях и трагичной несбыточностью этих чаяний. Толстая далека от мысли, что мир разумен, она протестует против романтической иллюзии, будто жизнь безусловно прекрасна. Ирония у Толстой – не просто способ избежать патетики, не броня, защищающая сокровенное, а необходимая черта художественности, раскрывающей самое естественное и человечное. Беда многих героев Толстой в том, что они не замечают дара самой жизни, ждут или ищут счастья где-то вне яви, а жизнь тем временем проходит. Т. Толстая показывает, что мечтательный самообман и разоблачение мечты входят в естественное самодвижение жизни. Этот процесс характерен как для мужчины, так и для женщины, примером тому может служить не только Симеонов, но и Галя из рассказа «Филин», Александра Эрнестовна («Милая Шура»). Доверчиво ждал счастья Петерс из одноименного рассказа – взрослый ребенок, человек с оставшимся с детства нелепым именем, чем-то похожий на чеховского Беликова, но без «злокачественности», - а жизнь смеялась над ним. На первый взгляд перед нами просто история неудачных попыток героя найти себе спутницу жизни. Весь рассказ идет как бы под аккомпанемент неуклонного ритма – смены времен года, навевающих герою то отчаяние, то новую надежду. Да и большинство других героев Толстой могут показаться сборищем психологических курьезов. Эти – взрослые по сути дети: Соня, Александра Эрнестовна. Но ведь детское – это всеобщее, сущностно-человеческое, и потому драма беззащитности, беспомощности, переживаемая ими, есть лишь заострение общечеловеческой проблемы. Простодушно-детская жалоба Петерса есть в каком-то смысле и всеобщая жалоба. «Ее герои – это мы. Петерс, Симеонов, Соня, Шура… Да, все это мы; они не более нетипичны, чем каждый из нас» (Василевский, 1988). Нам могут возразить, что Толстая не разделяет мужские и женские образы с гендерной точки зрения, обращаясь к общечеловеческим проблемам, волнующих представителей обоих полов. Мужчина и женщина стоят для автора на одном уровне постижения действительности и взаимодействия с ней. И все же мы можем заметить у Толстой пару, характерную и для русской классики, - слабый герой и сильная женщина. Но далеко не всегда.

В рассказе «На золотом крыльце сидели..» поданная через детское восприятие, через сказочный мир ребенка картина семейной жизни Веры Викентьевны и дяди Паши – это воплощение идеи андрогинии, ибо всегда были мужья-подкаблучники и женщины – семейные лидеры. Используя детскую лексику, писательница моделирует андрогинные роли, перемешивая мужские и женские качества в героях: Вера Викентьевна может с улыбкой зарубить теленочка, а дядя Паша – застенчивый и несмелый. Как пишет о нем Т.Толстая, «Дядя Паша, - маленький, робкий, затюканный… Он служит бухгалтером и в Ленинграде: встает в пять часов утра и бежит по горам, по долам, чтобы поспеть на паровичок». Вечером проделывает обратный путь в пригород: «трамвайный лязг, дымный вечерний вокзал, гарь, заборы, нищие, корзинки; ветер гонит мятые бумажки по опустевшему перрону. Летом – в сандалиях, зимой – в подшитых валенках торопится дядя Паша в свой Сад, в свой Рай, где с озера веет вечерней тишиной, в Дом, где на огромной кровати колышется необъятная золотоволосая Царица - белая огромная красавица, - какой представала детскому взору Вера Викентьевна. Это самая жадная женщина на свете, вызывающая у детей, любивших дядю Пашу, одно чувство: «А-а-а! Прочь отсюда, бегом, кошмар, ужас…». Взгляд Т.Толстой, достаточно патриархальный, на гендерную роль женщины в семье, реализованный в полярных образах - Веры Викентьевны и Маргариты. Когда Вера Викентьевна умирает, дядя Паша привозит в дом «для помощи по хозяйству - Вероникину младшую сестру, Маргариту, такую же белую, большую и красивую. И это она в июне будет смеяться в светлом окне, склоняться над дождевой бочкой, мелькать среди кленов на солнечном озере». В критике уже отмечалось, что Толстую интересует перемена гендерных ролей - факт уже выделенный такими исследователями, как Е.Трофимова (Россия) и Е. Гощило (США). Действительно, в рассказе царем теперь становится дядя Паша, на свой лад подтверждая древнюю идею, что «короля играет свита». У Толстой царя играет женщина, и только в ней - причина сказочной метафоры. Меняется и детское восприятие мужчины: из робкого и затюканного, поглощенного работой, он становиться царем, могучим и смелым. Именно Маргарита делает его счастливым, и с ней он чувствует себя настоящим мужчиной (и в этом уже проявляется гендер как социокультурный феномен). Даже улыбка героини передается герою: «Белая благородная голова дяди Паши откинута… улыбка Джоконды на золотом лице Маргариты». Преображается дом и сад: «колышутся кружева занавесок, колышется сирень, колышутся георгиновые волны на склоне до горизонта, до вечернего озера, до лунного столба». Все это символы духовного преображения героя. «Играй, играй, дядя Паша! Халиф на час, заколдованный принц, звездный юноша, кто дал тебе эту власть над нами, завороженными, кто подарил тебе эти белые крылья за спиной, кто вознес твою серебряную голову до вечерних небес, увенчал розами, осенил горним светом, овеял лунным ветром?..»

Любовь женщины, утверждает Т. Толстая, способна изменить мужчину, превратить его из убогого в самого красивого и сильного, внушить ему уверенность в себе, сделать решительным и смелым. Единственно, что не подвластно любви – это время, оно идет, и герой стареет. Опять в рассказе появляется характерный для Т.Толстой лирико-кинематографический наплыв: «Осень вошла к дяде Паше и ударила его по лицу. Осень, что тебе надо? Постой, ты что же, всерьез?.. Облетели листья, потемнели дни, сгорбилась Маргарита. Легли в землю белые куры, индюки улетели в теплые страны, вышел из сундука желтый пес и, обняв дядю Пашу, слушал вечерами вой северного ветра. Девочки, кто-нибудь, отнесите дяде Паше индийского чаю! Как мы выросли. Как ты все-таки сдал, дядя Паша! Руки твои набрякли, колени согнулись. Зачем ты дышишь с таким свистом? Я знаю, я догадываюсь: днем – смутно, ночью – отчетливо слышишь ты лязг железных заслонок. Перетирается цепь».

Часы жизни неумолимы. Они останавливаются, оставив Маргарите неизбывную муку, но не останавливаются в памяти выросших детей: для них любовь Маргариты и дяди Паши живет и после смерти, в том доме, где герои провели счастливые мгновения.

«Как глупо ты шутишь, жизнь! Пыль, прах, тлен. Вынырнув с волшебного дна детства, из теплых сияющих глубин, на холодном ветру разожмем озябший кулак – что, кроме горсти сырого песка, унесли мы с собой? Но, словно четверть века назад, дрожащими руками дядя Паша заводит золотые часы. Над циферблатом, в стеклянной комнатке, съежились маленькие жители – Дама и Кавалер, хозяева Времени». Любовь для Паши и Маргариты – вот это унесли они из детства, унесли как высшую духовную ценность, как идеал гендерных отношений.

И та же мысль об ответственности женщины за судьбу мужчины звучит во «взрослом» рассказе Т. Толстой «Поэт и муза» (хотя в нем сохраняется мотив короля, некоторая сказочная атрибутика, подчеркивающие преемственность повествования.). «Нина была (как с легкой иронией повествует о ней Толстая – Г.П.) прекрасная, обычная женщина, врач и, безусловно, заслужила, как и все, свое право на личное счастье. Она это очень хорошо сознавала. К тридцати пяти годам после длительного периода невеселых проб и ошибок – не стоит о них говорить – она ясно поняла, что ей нужно: нужно ей безумную, сумасшедшую любовь, с рыданиями, букетами, с полуночными ожиданиями телефонного звонка, с ночными погонями на такси, с роковыми препятствиями, изменами и прощениями, нужна такая звериная, знаете ли, страсть - черная ветреная ночь с огнями, чтобы пустяком показался классический женский подвиг - стоптать семь пар железных сапог, изломать семь железных посохов, изгрызть семь железных хлебов - и получить в награду как высший дар не золотую какую-нибудь розу, не белый пьедестал, а обгорелую спичку или автобусный, в шарик скатанный билетик - крошку с пиршественного стола, где поел светлый король, избранник сердца. Ну, естественно, очень многим женщинам нужно примерно то же самое, так что Нина была, как уже сказано, в этом смысле самая обычная женщина, прекрасная женщина, врач». К тому же убежденная, что «она заслужила право на счастье, она имела все основания занять очередь туда, где его выдают.»

Толстая представляет решительную героиню, способную многое преодолеть и выдержать ради любви. Одиночество губительно для женской природы, оно забирает красоту, хорошее настроение, одиночество забирает самое дорогое – жизнь. Жизнь без любви немыслима для Нины, она хоть и была замужем, но не любила, а с душевными потребностями не совладаешь.

Трезвым взглядом аналитика Толстая классифицирует все типы отношений между женщиной и мужчиной, включая «нулевую» фазу вынужденного одиночества. «Побывала она замужем – все равно что отсидела долгий, скучный срок в кресле междугородного поезда и вышла усталая, разбитая, одолеваемая зевотой в беззвездную ночь чужого города, где ни одной близкой души.

Потом какое-то время пожила отшельницей, увлекалась мытьем и натиркой полов в своей чистенькой квартирке, поинтересовалась кройкой и шитьем и опять заскучала. Вяло тлел роман с дерматологом Аркадием Борисычем, имевшим две семьи, не считая Нины». Не забыты и случайные встречи – попытки избавиться от одиночества: «У Нины уже был печальный опыт, когда она согласилась выпить кофе с одним будто бы кинорежиссером и еле унесла ноги, – большая такая была квартира с китайскими вазами и косым потолком в старом доме». Непроясненность ситуации опять-таки подана посторонним взглядом без проникновения во внутренний мир женщины.

Женское мироощущение писательница представляет в рамках партиархальной культуры с ее законами и правилами, стандартами счастья как для мужчины, так и для женщины. Размышления героини свидетельствуют о ее репрезентации традиционной гендерной роли, реализация которой предполагает в первую очередь замужество и уход за супругом, однако это должно было отвечать романтическому идеалу.

«...А времечко-то бежало, и при мысли о том, что у нас в стране примерно сто двадцать пять миллионов мужчин, а ей судьба отслюнила от своих щедрот всего лишь Аркадия Борисыча, Нине иногда становилось не по себе. Можно было бы найти другого, но кто попало ей тоже был не нужен. Душа-то у нее с годами становилась все богаче, и саму себя она понимала и чувствовала все тоньше, все больше жалела себя осенними вечерами: некому себя преподнести, такую стройную, такую чернобровую. Иногда она заходила в гости к какой-нибудь замужней подруге и, одарив чужого ушастого ребенка шоколадом, купленным в ближайшей булочной, пилa чай, долго говорила, все поглядывая на себя в темное стекло кухонной двери, где ее отражение было еще загадочнее, еще выигрышнее и выгодно отличалось от расплывшегося силуэта приятельницы. И было бы просто справедливо, чтобы ее кто-нибудь воспел».

Наконец, избранником героини становится мужчина творческого склада, субтильного вида, которого она спасла, выходив его в больнице. Таким образом, ожидаемый принц, был покорен Ниной и капитулировал в ее объятия, ничего другого поэту Григорию не оставалось. И вновь противопоставлены быт (герой по совместимости работает дворником) и бытие (он пишет стихи); мечта и реальность, претензия и воплощение встают в их неразрешимом для героини противоречии. Еще самый первый раз, придя по вызову к заболевшему гриппом и найдя его в полном беспамятстве («полутруп»), она поняла, что ее подстерегала судьба. Лежавший на топчане, под вязаными одеялами, бородой кверху, на фоне пивных бутылок под столом, пыльной лепнины на потолке, праздного камина, забитого хламом и ветошью, Гриша «немедленно похитил Нинино заждавшееся сердце; скорбные тени на его фарфоровом челе, тьма в запавших глазницах, нежная борода, прозрачная, как весенний лес, сложились в волшебную декорацию, незримые скрипки сыграли свадебный вальс – ловушка захлопнулась». Демонически прекрасный дворник в ореоле синеватого света сугробов из окошек, ответил, наконец, на романтические призывы Нининой души, и Толстая говорит об этом с юмором, как бы суля горькое прозрение. Идиллии не получилось: привыкшая идти по жизни уверенным шагом Нина сломала жизнь любимого ею мужчины, и ниже мы расскажем о подробностях гендерного конфликта.

Нина, словно благородный рыцарь, начинает сражение за своего прекрасного принца: она разлучает его с друзьями, устраняет соперницу Елизавету и в конце концов делает своего мужа несчастным человеком, одиноким, лишенным всех радостей в жизни. Нина действует последовательно и мягко, не отступая ни перед чем для достижения цели, она желает оградить Гришу от всего мира, чтоб он всецело и неделимо принадлежал только ей.

Таким образом, Толстая предлагает свое решение традиционной оппозиционной пары «мужчина – женщина» - возвращение к истокам человеческой личности, к началу пути, где и будущий мужчина и будущая женщина поставлены в равные условия формирования индивидуально-личностных качеств (вопрос о поле маленького по возрасту человека не стоит так: и мальчику и девочке надо научиться ходить). А вот как они пойдут в дальнейшем, безусловно, будет решать их гендерная принадлежность: с белым голубком в петлице или строевым шагом. Эту гендерную принадлежность формирует во многом окружающая действительность, как это показано на примере выросшей героини рассказа «На золотом крыльце сидели…». Художественная концепция Толстой в том, что не только мужчина ответственен за судьбу женщины, но и женщина, быть может, еще в большей степени ответственна за судьбу мужчины: мы ведь не знаем, как сложилась жизнь Ивана Николаевича, поверившего «милой Шуре», но как подкосилась жизнь Григория, обретшего свою «Музу», читатель видит во всех подробностях. Написанный пару десятилетий назад рассказ Т. Толстой не только не утратил своей актуальности, но во многом оказался пророческим, он, воплощая взгляд автора-женщины, несет в себе и маскулинный взгляд на мир.

2.1.2. Аннигиляционный тип творчества (Л. Петрушевская)

Под аннигиляцией мы понимаем такой синтез противоположностей, в данном случае маскулинного и феминного, который ведет к устранению их непосредственных проявлений в словесной ткани рассказа. Условно говоря, формируется нечто третье, художественная условность, изнутри раскрывающая драматизм отношений женщины и мужчины.

Центральное место в женской прозе, раскрывающей духовный мир российской женщины рубежа XX-XXI вв. «изнутри», занимает героиня Людмилы Петрушевской. Ибо писатель не просто касается «женской » темы, «она в ней царствует» (Гинтс). Образы, созданные известным автором-женщиной, неоднократно были предметом критического анализа. Наиболее яркие представления об этом (в основном вне гендерного аспекта) дают работы М.Кудимовой, Дм. Быкова, М.Липовецкого. Е.Щегловой, А.Бастрикова. Нередко их оценки отрицательны (исключение составляет литературоведческое исследование А.В.Бастрикова). Так, в статье «Живое – это мертвое…» М. Кудимовой мы находим такое определение прозы Л. Петрушевской, как «ниживостьнимертвость» [Кудимова, 1997, с. 4]. Критик утверждает, что именно такое ощущение остается после прочтения ее произведений. Подобное отношение к творчеству писательницы мы находим и у Дм. Быкова, называвшего весь художественный мир, созданный Петрушевской, «раем уродов» [Быков, 1993, с. 34]. По мнению О.Славниковой, «произведения Людмилы Петрушевской выразили распад окружающей действительности – и сами заразились этим распадом» (Славникова, 2000). Сушилина отметила, что в жизни женщин Петрушевской много горького, беспощадного, они страдают от несостоявшихся добра, любви, дружбы, материнства, что отражает кризисное общества. Думается, что подобным утверждениям не хватает доказательств, которые можно получить лишь в процессе тщательного анализа самого художественного текста. Вопреки точкам зрения М.Кудимовой, Д.Быкова, О.Славниковой, репрезентирующим «писательскую» критику, сошлемся на суждения литературоведов. М. Липовецкий подчеркнул метафизическую сущность героинь Петрушевской: «Индивидуальность, «диалектика души», все прочие атрибуты реалистического психологизма у Петрушевской полностью замещены одним – роком. Человек у нее полностью равен своей судьбе, которая в свою очередь вмещает в себя какую-то крайне важную грань всеобщей – и не исторической, а именно что вечной, изначальной судьбы человечества». И обращаясь далее к характеристике героини Петрушевской, добавлял: «Недаром в ее рассказах формальные, чуть не идиоматические фразы о силе судьбы и роковых обстоятельств звучат с мистической серьезностью: «все было понятно в его случае, суженый был прозрачен, глуп, не тонок, а ее впереди ждала темная судьба, а на глазах стояли слезы счастья». Петрушевская очень серьезно воспринимает такие понятия, как «рок», эсхатология, и ее героини могут достойно вынести их ужас и жить дальше (Липовецкий, 1993).

Литературовед считает, что, как всегда в подлинном искусстве, герои Петрушевской укоренены в культурных архетипах, начиная от «безвинной жертвы», «сироты» и кончая знакомыми всем литературными образами, вроде «новых робинзонов», давших название ее известному рассказу. И все это культурные опосредования все тех же архетипов судьбы. В этом направлении ведет анализ и А.Бастриков, подчеркнувший по-женски специфическую метафизическую природу ее творчества.

«Проза Л. Петрушевской ситуативна, так как в центре повествования семейно-бытовые события, окружающие женщину. Однако самые обычные житейские истории пронизаны различными мотивами (литературными, библейскими), а также многочисленными мифами. Картина мира Петрушевской в своей основе имеет мифологическую модель. Отмечены мифом все уровни текста: семантический, стилистический, семиотический, сюжетно-композиционный, уровень культурных ассоциаций. Основными концептами для автора становятся Человек, Женщина, Мужчина, Ребенок, Жизнь, Смерть, Судьба, Время, Пространство» (Бастриков, 2004).

В соответствии с семантикой рассказов Петрушевской литературовед подчеркивает, что для Петрушевской важна, в первую очередь, судьба женская (обычно несчастная), поэтому в центре ее текстов стоит Она (Женщина) и лишь потом появляется Он (Мужчина), как правило, данный схематично, иногда не имеющий даже имени. Эта архетипическая пара (Он и Она) действуют под влиянием обстоятельств, как правило, враждебных. Обстоятельства являются событийным наполнением Судьбы. В их роли могут выступать болезни, таинственные встречи/не встречи, ранние страшные смерти». А.Бастриков подробно рассматривает возможные архетипы женской судьбы. «Петрушевская, следуя мифологической модели, относит свою героиню к определенному архетипу: несчастная женщина , бездетная жена , нелюбимая жена , покинутая жена , незамужняя женщина , пьющая женщина , одинокая мать и др. Прозвище-архетип сопутствует герою на протяжении всего действия и эксплицируется при каждом его появлении: Таня-валькирия , Лера-плакальщица» (Бастриков, 2004).

В своих рассказах и повестях Людмила Петрушевская последовательно устраняет женственность в патриархальном ее понимании. Женщина как таковая умерщвляется автором (очень показательно название раздела последней книги рассказов и повестей — "Реквиемы"), где место героини занимает некое бесполое, асексуальное, замученное бытом "облезлое" существо, в пределе стремящееся к нулю. Эта стратегия аннигиляции женского начала внутренне связана с художественным методом Л. Петрушевской, который критики определяют как неокритический реализм, "гиперреализм". Автор нагнетает и концентрирует в своих героях и ситуациях как зло, социально детерминированное, так и зло, мотивированное несовершенством человеческой природы (или необъяснимо спонтанное). Петрушевская сгущает краски в изображении ужасов повседневной жизни, поэтому ее метод часто определяется как "гиперреализм", "натурализм", "жесткий" реализм. Но главное в том, что «женщина у Петрушевской внешне всегда поставлена в самые унизительные обстоятельства. Но при этом она совсем не предстает маленькой, забитой и униженной. Она – целый мир, к которому мужчина относится как часть к целому» (Касаткина, 1996).

И все же героини Петрушевской талантливы в своем страдании. Именно в этой мысли пафос статьи Д.Рыковой, писавшей, что для Петрушевской же одинаково важно и страдание молоденьких девушек, и старух, и уже ни о чем не мечтающих конченых алкоголичек, и мечта мелких служащих разбогатеть: «Нечего есть, бедность, работа за гроши, тараканы в коммунальной комнате, муж пьет, бьет или ушел к другой, сын в тюрьме, мать в психбольнице, дочь неожиданно рожает «нет денег, нет вообще денег, вот и все» (Рыкова, 2004, с. 179). «Писательница выявляет нечто вроде национального женского архетипа – женщины, погруженной в бытовые (неразрешимые) проблемы, выносливой, глубоко одинокой, несмотря на многочисленные родовые связи. У Петрушевской все и правы, и виноваты одновременно: все зависит от обстоятельств в судьбе каждой героини, а обстоятельства по существу всегда одинаковы, то есть враждебны» (Бастриков, 2004). Для героинь Петрушевской нет «добра и справедливости распределения между всеми жаждущими, нет того, о чем мечтали мыслители всех времен и народов, нет общего, делимого поровну, а каждый сам по себе, нет равенства и братства, нет свободы подойти и взять, подойти и съесть все, что хочешь, войти и поселиться на любой кровати, остаться в гостях, где понравилось…» (Сушилина, 2001). Ироничная Петрушевская хорошо понимает не только всю утопичность желаний своей душевнобольной героини Ангелины («Как ангел»), но и свойственную ей боль за несовершенство мира. Авторское неприятие мира подтверждается вариациями очень похожих женских судеб, составленных из нескончаемой цепь несчастий.

Наиболее глубоко в социобиологическую сущность женщины, напрямую связанную с ее гендерной ролью, проникает литературовед-гендеролог Т. Мелешко. Она подчеркивает, что Петрушевская редко не упомянет о – прошлой ли, настоящей – беременности героини. Ведь только после этого наступают роды, “самое главное”, “все начинается” (“Скрипка”, “Бессмертная любовь”). У героинь Петрушевской “такой вид”, как будто их действия имеют “какой-то высший, не поддающийся толкованию смысл”. Эта варьирующаяся из рассказа в рассказ формула прямое отношение имеет только к героине. Она связана с природным, изначальным. Днем она делает как “полагается” (“Страна”, “Случай Богородицы”), живет по законам внешнего, мужского мира. Более же всего “на месте” чувствует себя по ночам, когда ей снятся “божественные сны”, и она не рассуждает, а устраивает как “лучше”. Ведь она представляет потаенную, ночную сторону человеческого существования - и эта укорененность в природном диктует своеобразное бесстрашие героини, общую ее устроенность и защищенность в мире. Она, “не крикнув ни разу”, переносит боль. Ее никогда не посещает “даже тень отчаянья и сомнения” (“Бессмертная любовь”, “Отец и мать”). Из причастности к первоосновам мира вырастает осознание себя его “собственницей”, как в рассказе “Слабые кости” (Мелешко, 2001).

Позиции Т.Мелешко близка точка зрения Фриды Гинтс: «На первый взгляд, героинь Петрушевской трудно даже заподозрить в милосердии: они грубы, крикливы, истеричны, легкомысленны. Их жизнь - сущий ад ("Свой круг", "Время ночь"). Петрушевская умеет довести ситуацию до крайности ("Время ночь"). Но удивительно - самого страшного не происходит. Жизнь часто висит на волоске, но волосок этот - живая душа. Героиня Петрушевской не просто выживает, но живет легко и радостно, тех, кто знаком с ними, мало что испугает в жизни, им мало что покажется в ней непереносимым, ибо писателю удается «разглядеть момент присутствия человека в мире» (Гинтс).

Рассмотрим подробнее доминанты внутреннего мира героини. Петрушевская обращается к некой иррациональной силе, возвращающей заблудших и слепых людей "на дорогу бога Эроса". Именно "бессмертная любовь" внушает одиноким сердцам нежность, лечит озлобленные души, возвращает влюбленных друг другу, разрушает коварные планы недругов. Эта таинственная сила иногда подвигает человека на совершение внешне нелепых и неожиданных для самого себя поступков» (Гинтс).

Героиня рассказа Л.Петрушевской «Темная судьба» незамужняя тридцатилетняя женщина, решившая привести к себе домой мужчину: «Он был уже старый, плешивый, полный, имел какие-то запутанные отношения с женой и мамой, то жил, то не жил то там, то здесь, брюзжал и был недоволен своей ситуацией на службе, хотя иногда самоуверенно восклицал, что будет, как ты думаешь, завлабом. Как ты думаешь, буду я завлабом? <…> Неприятный внешний вид, и все. Расстегнутая куртка, расстегнутый воротник, бледная безволосая грудь. Перхоть на плечах, плешь. Очки с толстыми стеклами. Вот какое сокровище вела к себе в однокомнатную квартиру эта женщина, решившая раз и навсегда покончить с одиночеством и со всем этим делом, но не деловито, а с черным отчаянием в душе, внешне проявлявшимся как большая человеческая любовь, то есть претензиями, упреками, уговорами сказать, что любит, на что он говорил: «Да, да, я согласен».

Вновь история женского одиночества, обреченности, отчаяния, способного уничтожить все самое светлое, изжить в женщине привлекательность, веселость, милость, отчаяние, толкающее порой на шаги, которые впоследствии уничтожат саму женщину, лишат ее самоуважения.

«…Посмотрел на часы, снял часы, положил на стул, снял с себя все до белья. Неожиданно очень белое оказалось белье, чистый и ухоженный толстый ребенок, он сидел в майке и трусиках на краю тахты, снимал носки, вытер носками ступни. Снял очки наконец. Лег рядом с ней на чистую, белую постель, сделал свое дело, потом они поговорили, и он стал прощаться, опять твердил: как ты думаешь, будет он завлабом? На пороге, уже одетый, заболтался, вернулся, сел к торту и съел с ножа опять большой кусок».

Вот так описано таинство между мужчиной и женщиной.

Ситуация, безусловно, дана через восприятие героини, ожидающей любви и страсти, озаренной единым чувством, а вышло банальное совокупление. Автор лишает своих героинь счастья любви, познания мира, себя, мужчины через это прекрасное чувство. Для героини рассказа любовь оборачивается сумасшествием, унижением, безрассудством поступков.

«…Ее ожидал еще позор как то лицо, которое все бесплодно звонит ему по телефону все одним и тем же голосом в добавление к тем голосам, которые уже до того бесплодно звонили этому ускользающему человеку, наверное, предмету любви многих женщин, испуганно бегающему ото всех и, наверное, всех спрашивающему все одно и то же все в тех же ситуациях: будет ли он завлабом?

Все было понятно в его случае, суженый был прозрачен, глуп, не тонок, а ее впереди ждала темная судьба, а на глазах стояли слезы счастья».

Образу героини всегда противостоит образ мужчины, и в типичной гендерно-женской прозе он далек от супермена и героя. Характер Андрея из рассказа Л. Петрушевской «Смотровая площадка» лишен какой-либо определенности, да и интереса к его духовной сущности его «подруги» не испытывали. «Раз так, то так, думали за Андрея окружающие, а что он сам думал нам неизвестно». Это не очень благовидное отношение к герою-любовнику открывается … отсутствием в нем души. «Чего же они от него все хотели, чем он должен был услужить им в миру, если мир так нуждался в нем… Только единственно он мог, как мы догадываемся, поставить жаждущему миру эмоций».

Развенчание героя происходит через отношения с некой Таней, человеком, пока что не лишенным иллюзий, и потому высветившем суть характера героя, как огня боявшегося каких бы то ни было серьезных отношений. «Вот так, так постыдно все оказалось, так нелепо, и Андрюша даже иногда закидывал голову и тряс ею, как бы не понимая, в каком мире он живет».

«И так все шло, - повторяет повествователь. – С одной стороны – Таня с ее растущим жаром, с другой стороны – Андрей с его растущим жаром совсем другого порядка…» И развязка, как мы уже сказали выше, обычна: «Известно, чем дело кончилось».

Некая расплывчатость и неясность образа Тани в прозе Петрушевской проистекает из того, что автор отказывается от писательского всеведения. Некоторые критики считают, что эта позиция «стороннего наблюдателя». На наш взгляд, вопрос сложнее, и связан с такой репрезентацией образа героини, когда многое «между женщинами» понятно без слов, и это можно выразить элементарно просто. То есть женщина настолько хорошо знает женщину, что ей (автору) не надо, например, объяснять что творится в женском коллективе, где все девушки, женщины последовательно становятся подругами одного и того же молодого человека, а значит, интимная жизнь каждой становится достоянием всех, как и должно быть на «смотровой площадке» (название рассказа предельно символично).

Критика не без оснований подчеркнула, что «Смотровая площадка» - это, по Петрушевской, место мужчины в современном мире, и хотя, казалось бы все привычно и узнаваемо, женская душа болит и протестует. Вспомним финал рассказа: «Однако шуткой-смехом, как говорит одна незамужняя библиотекарша, шуткой-смехом, а все-таки болит сердце, все ноет, все ноет оно, все хочет отмщения. За что. Спрашивается, ведь трава растет и жизнь неистребима вроде бы. Но истребима, истребима, вот в чем дело».

В русской классической литературе слабость героя, противопоставленного сильной женщине, была почти что традиционной (о чем убедительно писал Н.Г. Чернышевский в статье «Русский человек на rende-vous»). Но сейчас это показано от лица самой женщины с куда более нелицеприятными акцентами, а главное, подчеркиванием глобальности происходящих (в этом направлении) в обществе процессов. Как писала Фриди Гинтс на материале рассказов Петрушевской, «всем знакомы наши проблемы – безвольный «он» или не в меру самостоятельная «она», наивные старики и рано повзрослевшие в семейных скандалах дети» (Гинтс, 1995).

Однако, несмотря на узнаваемые черты современного социума и его печати на образах героини и героя, проза Петрушевской все-таки не об этом или, точнее, не только об этом. Женщина и мужчина (именно в таком порядке, а не наоборот, как обычно пишут мужчины-критики о ее прозе) интересуют автора как метафизические сущности.

Т.Касаткина справедливо заметила, что женская проза, прежде всего произведения Л.Петрушевской – это «зазеркалье, мир, увиденный с обратной стороны. Этот мир все еще удивителен. Удивителен уже потому, что видеть женщину частью универсума мужчины мы привыкли в гораздо большей степени, чем видеть мужчину частью универсума женщины, - это все еще представляется чем-то странным, необычным, как бы для него даже и унизительным». Этот итоговый вывод известного критика опирается на наблюдения над текстом: «Мужчина у Петрушевской так всегда и будет "толстеньким ребенком", ничего не понимающим и безответственным, - причиной, поводом для любви, для страдания, для самоотдачи - для отдачи того, что никому вроде бы и не нужно и за что никто не поблагодарит, но без чего, на самом деле, не будет стоять мир» (Касаткина, 1996). Даже нет необходимости подробно рассматривать рассказы о герое, чтобы выявить его типологию, это уже сделано не только Касаткиной, но и Михайловым: «потом идет ОН, который или «сразу после рождения их общего ребенка стал гулять, много пил и иногда дрался» («История Клариссы»), или какой-нибудь интеллигентный неудачник, чьи «мечты бы смогли исполниться и он мог бы соединиться с любимой женщиной, но путь его был долог и ни к чему не привел» («Я тебя люблю»)» (Михайлов, 1993).

Т.Мелешко в указанной выше статье подчеркнула, что автор обращает внимание то на его маленький рост, как в “Приключениях Веры”, то на детскую беззащитность: “толстый ребенок”, “наивный мальчик сорока двух лет”... Он изначально обречен. Постоянно ждет героиня, что дядя Гриша в одноименном рассказе упадет с крыши. Он погибает иначе, зато с крыши упал Павел из “Элегии”, едва жена отвернулась. Другому герою, оставшемуся без женщины, грозит голодная смерть, он кончает с собой. В то время как его жена “цепкая, как все женщины-матери, как-нибудь нашла бы выход из положения” (“Грипп”). В критике сталкиваются почти антиномичные черты героев-мужчин в рассказах Л.Петрушевской. С одной стороны, невоздержанное, не стесняющее себя ни в чем, свободное и легкое времяпрепровождение (“История Клариссы”, “Отец и мать”). С другой –беспомощность и ужас: даже при рождении ребенок, герой может впасть “в отключку”; стоит заболеть, как ему сразу же грозит гибель... Мужчина лишен той укорененности в жизни, которой обладает женщина. Т.Касаткина, говоря от изображении в художественной литературе пола, противоположенного автору, заметила (имея в виду как женскую, так и мужскую прозу), что «представитель противоположного пола неизбежно будет более схематичен и несравним по богатству эмоций с героем или, соответственно, героиней. Просто пока у нас была перед глазами только мужская проза (а ведь долгое время пишущие женщины писали все-таки "мужскую" прозу - с отдельными неизбежными прорывами и находками), эта неизбежная схематичность не могла быть замечена» (Касаткина, 1996). Известному критику принадлежит тонкое наблюдение над художественной функцией этой схематичности у Л.Петрушевской: она (схематичность образа мужчины) «несет на себе и другую нагрузку: получается не просто видение другого, но своего рода видение его насквозь, видение мужчины вне тех одежд, в которые он сам, мужчина, себя облек». Это разумеется не значит, что автора рассматриваемых рассказов можно причислить к мужененавистницам. Считая мужество в общем-то женским качеством, она хотя и редко, находит его и в мужчине, так же как и мужское величие. Она готова им поклониться, и авторское восхищение мастерски воплотилось в рассказе «Бессмертная любовь»: Альберт забирает из психиатрической больницы жену Леру, которая много лет назад изменила ему.

Наряду с образом героини-любовницы Петрушевская дает художественное исследование внутреннего мира женщины-матери. Как уже было замечено, и вот среди нечеловеческой "карусели" тщетных забот о хлебе насущном усталые матери совершают какой-то единственно верный шаг по спасению тех, кто нуждается в их любви и защите (Гинтс, 1995). И здесь «во всем этом пестром хороводе еще мифом отлитых ролей центральное положение у Петрушевской чаще всего занимают Мать и Дитя. И лучшие ее тексты про это: “Свой круг”, “Дочь Ксени”, “Отец и мать”, “Случай Богородицы”, “Бедное сердце Пани”, “Материнский привет”» [Бастриков, 2004]. И в этом перечне произведений рассказ «Свой круг» не случайно стоит первым. Он поражает читателя парадоксальностью и фабулы, и внутреннего мира героини (рассказ ведется от ее имени). На стереотип женского идеала мягкости, женственности, обаяния героиня Петрушевской абсолютно не похожа. Это жесткая, стоящая на своих ногах иронически-насмешливая женщина типична для рассказов Петрушевской. «Я человек жесткий, жестокий, всегда с улыбкой на полных румяных губах, всегда ко всем с насмешкой»; она колюча и беспощадна к людским слабостям, умея говорить, даже без особой надобности, неприятную и унижающую человека правду. Но эти черты ее характера проявляются особенно зримо в представленной в рассказе экстремальной ситуации.

В дальнейшем читатель понимает, что приведенные выше строки самопрезентации – это бравада от отчаяния, от горьких поисков как вести себя женщине, от которой муж ушел к ее «лучшей подруге», забыв сына, а сама она узнает о своем скором конце, готовясь повторить судьбу матери, умершей от наследственной неизлечимой болезни. Нет у нее и по настоящему близких друзей. Петрушевская мастерски показывает круг («свой круг») общения героини с «друзьями» студенческих лет: они и теперь собираются, пьют сухое вино, танцуют, выполняют как бы предписанные им роли. Однако подробно выписанные в рассказе внешние связи лишь усиливают чувства разобщенности, духовной пустоты и ничтожности помыслов. Поэтому, столкнувшись с трагической ситуацией (а для героини это, прежде всего, боль за сына, остающегося сиротой), она заранее уверена, что в любой ее просьбе ей откажут, что ее не любят, что если она чего-то и сможет добиться от окружающих ее людей, так только хитростью, только обходным маневром, основанном на ее знании слабостей этих людей.

Так рождается у героини поистине адский план спасения сына, жертвуя своей репутацией, приписывая себе в глазах друзей черты поистине чудовищные, она стремится вызвать к себе ненависть, которая станет залогом (по контрасту) доброго отношения к ее в скором времени осиротевшему сыну Алеше. Пригласив друзей на очередную - пасхальную вечеринку в свой дом, она на глазах друзей избивает мальчика, заявляет, что отдаст его в детский дом. Эта современная Медея (при всем различии побудительных причин и результата действия) – характер сильный и неординарный. Она просчитывает наперед (и ее уверенность разделяет автор), что этим она после смерти избавит Алешу именно от того, что она, мать позволяет себе делать. Это, в конечно итоге, доброе деяние дает героине надежду на прощение сына. «Алеша, я думаю, придет ко мне первый день Пасхи, я с ним договорилась, показала ему дорожку и день, и там, среди крашеных яиц, среди пластмассовых венков и помятой, пьяной и доброй толпы, он меня простит, что я не дала ему попрощаться, а ударила его по лицу вместо благословения».

Репрезентируемый самой женщиной ее внутренний мир оказывается несравнимым по парадоксальности и глубине с мужскими характеристиками женщины. Мы, по крайней мере, такого аналога не знаем.

В других вариантах характера женщины-матери подчеркивается жертвенный подвиг во имя ребенка на протяжении всего жизненного пути. В рассказе «Как ангел» дочь Ангелина из ангелообразного ребенка превратилась в «мощную и буйную» идиотку, стала вечной мукой матери. Последняя, теперь семидесятилетняя старуха, терзаемая мукой о будущем дочери, мечтает, что «они все умрут как-нибудь вместе». Героиня одного из последних рассказов «Спасибо жизни» не отказывается от личных интересов, но все равно многое в ее судьбе зависит от состояния дочери-шизофреника. В образе М.И. ее боль и материнское отчаяние не акцентируются, но это тоже тот случай, когда автор рассчитывает на понимание читателя.

В рассказе «Случай богородицы» Петрушевская добавляет в повествование нотки психоанализа – мать все время рассказывает сыну о родах: «Ей было всего восемнадцать лет и у нее был один случай на сто, случай Богородицы, смеялась она». Она легла на родильный стол девственницей, врач не стал вмешиваться хирургическим путем и женщиной ее сделал сын… «Она рассказывала ему это в темноте, когда он уже лежал на своей раскладушке, подоткнутый со всех сторон одеялом, а она переодевалась на ночь и залезала коленями к себе на кровать, обтирая с сухим звуком ступню о ступню. Он лежал, глядя в потолок и стиснув зубы от ужаса. Эти слова — девственница, роды — он только еще начинал искать в словарях и энциклопедии, в этих словах было что-то невыносимо запретное, тайное, нужное, чего нельзя нарушать и что должно было накапливаться в нем постепенно, чтобы он в конце концов мог с этим смириться. Но мать не щадила его. Она как будто стосковалась по родной семье, которой у нее давно не было, и только ждала, когда немного вырастет сын, чтобы приблизить себя к нему еще больше, объяснив ему, насколько он принадлежит ей, насколько он ее». Петрушевская так и не дает понять читателю до конца: то ли у матери влечение к собственному сыну, то ли это способ заполнить одиночество, получить недополученные нежность, тепло, участие.

Не только безымянная героиня рассказа «Случай Богородицы», но и другие героини Петрушевской, как правило, одиноки и несчастны. Поэтесса Анна Адриановна («Время ночь») для многих критиков стала неким архетипом жертвы: она растит больного внука от беспутной дочери Алены, которая ненавидит свою мать, Анна Адриановна подвергается издевательствам со стороны вернувшегося из тюрьмы сына, заботится о своей больной матери. Болеет душой за брата Андрея – пьяницу и бывшего заключенного. Как уже замечено по этому поводу, скорее всего в жизни вообще уже не осталось бед, о которых так или иначе не упоминала бы Л.Петрушевская (Щеглова, 2001).

Здесь возникает немало ассоциаций и с Достоевским, и с ранним рассказом К. Федина «Анна Тимофеевна». Но Петрушевская не повторяет «мужскую» прозу, у нее есть своя «изюминка». Следуя закону уже постмодернистской художественности, она не разрабатывает систему причинно-следственных связей, оставляя критикам, этого не учитывающих, много недоуменных вопросов (они сформулированы Е.Щегловой вместо заключительного кредо). «Чересчур большой простор для фантазии, предоставленный писательницей в каждом их этих случаев, оборачивается, по-моему, бездонной психологической ямой… У каждого из нас (или у знакомого наших знакомых) есть подобные примеры: где-то дети ненавидят родителей и выживают их дома, у кого-то нищета царит такая, что в счет идет каждая картофелина, где-то сын тащит из дому последние вещи на наркотики, а кто-то страдает у постели безнадежно больного ребенка. Все мрак, все ужас, и Л.Петрушевская концентрирует это на пространстве своей прозы в немыслимой степени» (Щеглова, 2001). Отсюда и отмеченный тем же критиком факт: рассказы Л.Петрушевской вообще как бы сворачиваются в комок; скомканная, нервическая скороговорка-невнятица заменяет и психологию персонажей, и подоплеку ситуаций.

Но кроме общей постмодернистской составляющей повествования Петрушевской, есть и такие особенности раскрытия образа ее героини, которые могут быть истолкованы именно в гендерном аспекте. Для женщины – и героини, и автора – все привходящие, рационально разъяснимые обстоятельства не важны: проза Петрушевской всегда поражает необычной концентрацией, густотой жизни, сжатой порой в миг. Изо всех сил сдерживая эмоции, она, тем не менее, выразительно обрисовывает общий эмоциональный фон жизни, это крик женской души, ее безрелигиозного отчаяния. И то, что Щеглова считает недостатком, называя безличностью прозы Петрушевской, на деле означает отсутствие необходимости подробнейшей детализации внутреннего мира каждой героини, которые в своей совокупности несут в себе женский взгляд на мир: уверенность – что его необходимо разрушить.

Рассматривая гендерные доминанты внутреннего мира героинь Петрушевской, нельзя обойти вниманием и ее рассказ «Дочь Ксени». Здесь развивается одна из важных тем русской классической литературы – тема проституции как символа жертвенности, ярко представленная в романах Ф.М. Достоевского, что воплощено в непосредственно выраженной авторской позиции: «Всегда, во все времена литература бралась за перо, чтобы, описывая проституток, — оправдывать. В самом деле, смешно представить себе, что кто-либо взялся бы описывать проститутку с целью очернить ее. Задача литературы, видимо, и состоит в том, чтобы показывать всех, кого обычно презирают, людьми, достойными уважения и жалости. В этом смысле литераторы как бы высоко поднимаются над остальным миром, беря на себя функцию единственных из целого мира защитников этих именно презираемых, беря на себя функцию судей мира и защитников, беря на себя трудное дело нести идею и учить». Приведенный отрывок представляет писательское кредо Петрушевской, ее понимание сущности и смысла литературы в философском контексте эпохи. Благодаря такой авторской позиции у читателя не возникает агрессии, желания поучать, упрекать героиню за то, что она ступила на неправедный путь. Напротив, хочется пожалеть, обогреть, дать надежду на лучшее женщине, каждый день находящейся в ситуации риска, опасности для своей жизни, здоровья; женщине, каждый день испытывающей насилие, унижаемой. Такое отношение читателя продиктовано гражданским чувством вины за то, что общественные институты (органы власти, бизнес-структуры) не просто позволяют процветать этому роду деятельности, но и активно пользуются услугами проституток – знаменитые «субботники», оргии новых русских, закрытые клубные вечеринки элиты не обходятся без участия «девушек по вызову», – и состраданием к женской трагедии.

Продолжая традицию Достоевского, Петрушевская дает описание женщин легкого поведения через сострадательное к ним отношение: «Действительно, чье бы сердце, даже закоренелое сердце, не содрогнулось бы при виде простушки, так и хочется сказать — простоволосой, хотя на голове у нее есть какой-то свалявшийся, как валенок, грубый шарфик, но сдвинутый на затылок, так что волосы висят. Так и тянет сказать — простоволосая и простушка, толстоватая, коротковатая, но не борец по фигуре, как бывают иногда женщины…». При этом автор-женщина особенно внимательна к подробностям, позволяющим осуществить органический переход от предельно-обобщенного к индивидуально-конкретному. Через определения «простоволосая и простушка», рядом с которыми стоит слово «проститутка», и она и есть она» пробивается особенный женский взгляд, критически-придирчиво оценивающий другую женщину: «И женственности особой нет, какая там женственность, когда коротковатая и полноватая», ничем не выделяющаяся среди других женщин.

Девятнадцатилетняя проститутка оказалась в тюрьме за то, что «в порыве естественной тоски запустила бутылкой в голову милиционеру, зашедшему просто так, проверить, и на этом ее похождения закончились, поскольку тут милиционер и закон, не считающиеся ни с чьими причудами, ни с чьей естественной тоской и словами вроде: «Я тебя шлю к черту», — и это, в свою очередь, не могло не кончиться вот таким выездным судом в подвале дома, и не могло не кончиться выходом на улицу темным вечером пред лицом толпы, публичным явлением толпе заинтересованного данным фактом народа, увидевшего дочь Ксени, но не в драных школьных колготках и кусающую детей в драках, а вот в таком виде: в каком, еще вопрос».

Имя девушки неизвестно, она представлена в тексте через имя матери, тоже проститутки – прием обезличивания. Повествование носит дискретный характер, что характерно для творчества Петрушевской. Из складывающейся мозаики текста мы узнаем некоторые подробности жизни героинь: «А ведь подсудимая уже находится в тюрьме три месяца, и уже передавались ей папиросы и печенье, но тут в толпе разыгрывается совершенно незабываемая сцена, тут правит бал проститутка Ксеня, которая темным вечером, у входа в красный уголок, в толпе, продвигается, чтобы передать нищую передачку, и кому? Своей же осужденной дочери, опять-таки проститутке. Она осуждена на год…»

«Ведь это не так просто, как кажется, что у проститутки-матери вырастает дочь-проститутка. Вроде бы вначале намерения у матери иные, вроде бы вначале мать не приветствует, что дочь хочет идти по плохой дорожке, — ведь нетрудно догадаться, что мать есть мать и свои прегрешения прощает себе, но не дочери, и хочет видеть в дочери осуществление того, что не удалось ей, — скажем, чтобы дочь училась и так далее. Но нетрудно также догадаться, что дочь вырастает, желая доказать свое, и это неважно, что в ее детстве во дворе ее все шпыняли и она в злобе кусала детей — так говорили, и так оно и было на самом деле. В детстве дочь проститутки была совсем плохой, на ребрах ничего не находилось, и она была злая и грубила всем кому попало, даже старшим отвечала: «А хотя бы и так» — и вдруг расцвела. Вдруг округлилась, мяса на ней наросло в этой атмосфере вечно накрытого стола в комнате, и вдруг мать стала приплакивать не из-за того, что дочь ее в ответ на поношения по поводу плохой учебы и учительницы могла начать пинать ногой в самое больное место, в голень, — мать стала приплакивать и курила с припухшими глазами из-за того теперь, что все, все кончилось, все надежды рухнули, и дочь привела опять, и опять другого, и все ходоки в эту комнату теперь уже не относятся к этой дочке как к дочке и не угощают конфетой перед тем, как мать выставит за дверь на кухню. Нет, теперь взаимоотношения будут другие, и мать примирится с этим как вообще простой человек: так — так так».

Лицо «дочери Ксении» ассоциируется с белым светом — («луч света в темном царстве»), – и это достигается кратным повторением детали («сейчас ее будут выводить из подвала, белое лицо возникнет в темном проеме»; девятнадцатилетняя дочь-проститутка со своим белым лицом, которое возникнет в проеме дверей»), наращиванием экспрессии ( «сейчас покажется в мученическом темном провале белейшее лицо девятнадцатилетней»). Облик девушки трактуется, как «в чем-то простой-простой, без тайны», даже простейший. «Кажется, что в ней нет ничего от вечного тумана и таинственности, окружающих вроде бы преступление против нравственности. Так себе, ничего, ничего совершенно особенного, а голая простота, и движения, возможно, не без примеси кокетства, но такого простого, нужного, без тайны, кокетства: с оттенком шутки, игры». Главное в облике героини – ее потрясающая естественность: «Шутки и игры добродушной, без подвоха, прочно обоснованной всеми дальнейшими безобманными радостями, которые неуклонно последуют за шутками и весельем раздевающейся женщины». Описание лица, вернее уже будет сказать, – лика проститутки, отсылает нас к евангельскому образу Марии Магдалины, прощенной Иисусом блудницы. И вновь мы можем говорит о традиции русской классической литературы, ее обращении к библейским сюжетам и образам, теме веры и спасения человеческой души.

Хотя в рассказе Петрушевской мы не найдем ни слов раскаяния, ни покаяния героинь, но мы столкнемся с душевной чистой и добротой проститутки, с ее отношением к миру. Автор представляет нам кредо путан: «ибо проститутка на то и проститутка, чтобы не презирать никого, ни старого, ни малого, ни безносого, они должны, обязаны или хотят никого не отталкивать, кто пришел к ним с дарами, а не просто так. Пришел, да еще с дарами, с бутылкой, деньгами или комбинацией, в то время как к другим ни так ни сяк не ходят, вообще не заглядывают, все заросло паутиной у них, закрылись все двери. А сюда почему-то наведываются часто, с какой, спрашивается, стати, с какой это стати приносят? Зачем им нужна эта продажная любовь, когда кругом — зачерпни — ходит любовь простая, не требующая оплаты, а только тепла, внимания, только слов и присутствия кого-то, кто возьмет эту ждущую бескорыстную любовь и даст взамен не что-то драгоценное, а тоже просто-напросто ничто, пустяк, и при этом еще справит нужду, совершит себе необходимое и устроит этим также других». Дело в том, что «дом проституток» становится местом, где находят приют и любовь все, вне зависимости от внешности, благосостояния, сексуальных умений, каждый мужчина здесь мужчина, его уважают, им дорожат.

Но только все это покупается. Автор ставит одну из главных философских проблем современного мира - проблему девальвации основополагающих для человеческой души составляющих. Любовь, сочувствие, забота, внимание к человеку исчезают из нашей жизни, они уже не могут существовать без материальной поддержки. Петрушевская остро чувствует тенденции сегодняшнего времени и показывает в своих рассказах результаты рыночной формации.

Большое внимание, как мы уже видели, Петрушевская уделяет внутреннему миру женщины-матери («Свой круг», «Случай Богородицы»), но подчеркнем, что Л.Петрушевская раскрывает тему проблемных взаимоотношений между детьми и родителями: все время идет борьба между ними, выявление сильнейшего и его способность порабощать, насиловать морально, но и физически своего самого близкого человека. Мать из рассказа «Отец и мать» не дает детям спать до прихода отца, использует их как способ унизить мужа, отец из «Рассказчицы» вступает с дочерью в интимную связь, требуя ежеминутного отчета о проведенном дне, героиня «Случая богородицы», повторяем, рассказывает сыну о перенесенных родах, убеждая мальчика, что именно он был первым мужчиной, она была дефлорирована им. Проза Петрушевской благодатная почва для работы психоаналитиков. Ужасает то, что ее истории не выдуманы, это то, что происходит через стенку в соседней квартире.

2.1.3. Феминный тип творчества (Л. Улицкая)

В отличие от рассказов Т.Толстой, действующих в своей игрушечной вселенной, от рассказов Л. Петрушевской с их свернутостью (почти до притчи) сюжета, иронически раскрывающего парадоксы быта-бытия, малая проза Улицкой в большей мере погружена в быт. При этом она стремится отойти от стереотипов массовой литературы. Она считает, что понятия «настоящая женщина» и «настоящий мужчина» - это миф: «Образ мачо мне представляется таким же ничтожным, как и образ секс-бомбы. Это в большой степени продукт массовой культуры. Люди достойные и порядочные ведут себя сходным образом во всех ситуациях вне зависимости от пола», - утверждает она (Улицкая, 2005). Художественная концепция Л. Улицкой одновременно и сужается до рамок отдельной семьи, частной судьбы, и расширяется в глобальной перспективе, но не выходя, однако, за рамки размышлений о значимости частной жизни.

Как пишет Е.Трофимова: «В этой прагматической концепции такие факторы, как нация, пол, политические пристрастия, место жительства, традиции и привычки отодвигаются на второй план и представляются малозначительными. Главное – достижение счастья людьми, связанными родственными отношениями, через получение достойной (читай, обеспеченной) жизни, продолжение рода. Роль женщины видится Улицкой, с одной стороны, как бы традиционно, даже с некоторыми элементами матриархата («мать семейства»). С другой— писательница не отрицает, скорее, довольно прагматично поддерживает, возможность «либеральных» ипостасей. То есть можно исповедовать и иные принципы, лишь бы они содействовали жизненному успеху. Здесь философия примерно такова: человеческое счастье начинается с малого, с семьи. Будет успешна, удачлива семья и её члены — мужчины, старики, но в первую очередь — женщины и дети,— то этот успех неизбежно отзовется успехами нации» (Трофимова, 2004). Человечество у Улицкой предстает как совокупность больших кланов, каждый из которых есть копия всего мира, и причастность к которым обеспечивает гармонию бытия человека во времени и пространстве. Как утверждает она сама: «Это удивительное чувство — принадлежать к такой большой семье, что всех её членов даже не знаешь в лицо, и они теряются в перспективе бывшего, не бывшего и будущего» (Улицкая, 2005). Именно на этом пути писатель видит счастье человечества. Поэтому семья, созидание клана так важны для Улицкой. Не случайно она придает большое значение сюжетам о продолжении рода, когда женщина, проходя через физические страдания при родах, проявляет свою уникальную, неповторимую сущность» (Трофимова, 2004).

И другой критик отмечал, что у Улицкой персонажи управляемы жизненной силой. «Сюжетные «силки» расставляются с таким расчетом, чтобы предостеречь именно те моменты, когда у человека возникает прямой контакт с невидимой подоплекой существования, прикосновение к источнику витальности. По логике Людмилы Улицкой, знанием о «волшебном источнике» обладает род, семья. Поэтому и персонажи у нее, как правило, из больших семей – еврейских, армянских, восточных…» (Казарина, 1996). Действительно, героини Улицкой – продолжим ход рассуждений критика – сильны, и сверхъестественно сильны оттого, что «подключены» к общей корневой системе, тому слою существования, который наподобие большой грибницы, выпускает на поверхность побеги человеческих жизней, распоряжается рождением, взрослением, старением и умиранием, ведает судьбами и сроками. Это некое единое тело рода, его одушевленная программа, код родового поведения» (Казарина, 1996).

Но женщина для Улицкой предстает как носительница семейных ценностей, ценностей рода, поэтому она подчеркивает это фамильным сходством даже во внешнем облике. Мотив семейного сходства раскрыт в облике Маргариты («Чужие дети») – верхняя губа, как у матери и бабки, была вырезана лукообразно, и именно в этой крохотной, но явственно заметной выемке и сказывалось семейное и кровное начало, дети Маргариты унаследовали родинку отца.

В рассказах Улицкой представлены во многом мелодраматические сюжеты, их герои, по большей части это героини, оказываются в ситуации выбора жизненного пути. Женщина раскрывается прежде всего в ее материнском предназначении. Наиболее полно это сделано в ее романах – склонность к социально-бытовому роману – это тоже ее отличие от Толстой и Петрушевской. Но и рассказы Улицкой раскрывают трудную (но и счастливую) судьбу женщины-матери. В рассказе «Бронька» погружение в быт и коммуналки абсолютно. И «общественная тряпка» и «дырявые тазы» воспринимаются не как символика, а как сама реальность жизни переехавшей в Москву овдовевшей Симки, женщины, гордящейся своей дочерью-школьницей Бронькой. Только ради своей дочери живет Симка и ей трудно пережить удар, нанесенный дочерью: Бронька каждый год рожает детей неизвестно от кого. И это несмотря на материнские побои и ежедневные скандалы. Вся гордость Симки разбивается в одну минуту и превращается в ненависть к своей дочери.

Через много лет бывшая соседка Ирина, благополучная женщина, смутно помнившая историю Броньки, встретив ее, услышит историю, которую критики назвали песней торжествующей любви. Юная Бронька влюбилась в своего старого соседа по коммуналке. Бронька рассказывала Ирине о том, как приходила к нему за помощью по математике, о том, как он показывал ей свои фотографии, рассказывал о своих родственниках. Она поняла, что любит этого человека, ей нравилась та ненастоящая жизнь, которой жил Виктор Петрович, – жизнь без хамства и лжи, без мещанства и корыстолюбия. Разница в возрасте между ними Броньку совсем не интересовала. И Бронька решилась на поступок, который тогда – в 1950-е г.г. – был абсолютно несовместим с правилами жизни. Однажды ночью, когда мать уже спала, Бронька пошла к фотографу, и как говорит она сама: «И я победила, Ирочка. Не без труда. Отдать ему надо должное – он сопротивлялся». Бронька про это никому не рассказывала, потому что боялась, что посадят его за растление несовершеннолетних, она берегла его!

Никто так ничего и не понял, хотя Бронька с детьми у него много времени проводила. Когда она выходила с детьми на прогулку, он всегда садился в кресло и смотрел на них через занавеску. Когда Виктор Павлович умирал, то поблагодарил Броньку за всё и отошёл... Бронька устроилась работать в булочную уборщицей, и кроме зарплаты ей давали хлеба, сколько унесёт. Этим питались её дети, они росли крепкими, рослыми – один в одного. Вскоре они получили трёхкомнатную квартиру возле Савеловского вокзала, куда все вшестером и переехали...

Финал рассказа неправдоподобно-счастливый, сентиментальный, каких почти нет у Т.Толстой и Л. Петрушевской. Но он имеет право на существование. Дети Броньки выросли хорошими, умными, интеллигентными людьми и благополучно эмигрировали в Америку. Сама Бронька торгует билетами в «будочке», зато одета в «настоящую импортную» замшевую куртку. (Отметим, характерное для «женской прозы» классическое внимание к детали).

Итак, в то время, как одни строят планы на будущее, пытаясь как-то обустроить свою жизнь, говорит Улицкая, другие просто любят друг друга, живя одним днём и полностью отдаваясь своей страсти, как это видно на примерах Броньки и Ирочки. Бронька познала тайну греха, прошла через унижения, но была счастлива тому, что её любили, что у неё были дети. Ирина же прожила абсолютно правильную жизнь - всё как у всех, но почему-то уходя от Броньки, она понимает, что что-то в своей жизни она пропустила, у нее не было того всеохватывающего чувства, которое пережила Бронька. А в рассказе «Счастливые», как и в «Броньке», Улицкая пишет о том, как преображается женщина, получая ребёнка, и как легко это счастье разрушить.

Невероятные события в жизни героев малой прозы Улицкой находят отклик в критике: «Все самое главное, что происходит с героинями Улицкой, все пережитые ими потрясения, прозрения, откровения видны окружающим только с внешней стороны и в житейской транскрипции выступают как болезнь, чудачество, дурь. Люди видят аномалию там, где срабатывает норма, даже — сверхнорма, где "прошелся судьбы удивительный ноготь", где человек соприкоснулся со сверхличными началами бытия» (Казарина, 1996).

Граница между добром и злом во многих рассказах Улицкой размыта (в обывательском представлении поступок Броньки - зло), ее героинь сложно оценивать по критерию добродетельности или порочности, в данной ситуации уместно мнение критики: «Вероятно, авторское сознание в прозе Л.Улицкой тоже знает раздвоенность, ибо герои очень часто отчетливо делятся на два лагеря - тех, кто выбрал жизнь в ее биологическом варианте, и тех, кто предпочел "гуманитарное" существование» (Серго, 2005).

О том, что не является грехом настоящая страсть, Улицкая пишет и в рассказе «Лялин дом». При этом сексуальную жизнь женщины Л.Улицкая воплощает по-женски, изнутри (кстати, в рассказах Т.Толстой с маскулинной составляющей ее творчества таких сцен нет).

Улицкая подробно касается в рассказе интимных деталей жизни героини, но это не унижающие достоинство Ляли описания постельных сцен, это рассказ о страсти зрелой женщины к бесчувственному юному мальчику, воспринимающему секс как одну из способностей своего тела. Таковы описания их первого нечаянного свидания:

«Глаза Кази темно блестели из-под опущенных век.

— Возьми! — сказал он хрипло и требовательно.

Бедная Ляля почувствовала, как всю сердцевину ее тела, от желудка донизу, свело такой острой судорогой, что, не помня себя, сбросила шубу, шлепанцы, еще что-то лишнее и через мгновение взвилась, запрокинув в небо руки, в таком остром наслаждении, которого она, неутомимая охотница за этой подвижной дичью, во всю жизнь не изведала…»

С невинной помощи болеющему мальчику начинается в жизни Ляли губительная для нее страсть, о которой лучше всего рассказать словами самой Улицкой: «— Сошла с ума, совсем сошла с ума! — всю ночь твердила себе Ляля, ворочаясь рядом с мужем, то сбрасывая с себя одеяло, то натягивая его до шеи (…) Посвящавшая всегда в свои романы двух-трех близких подруг и находя в том большую прелесть, на этот раз Ляля никому и словом не обмолвилась, ей было страшно…»

Порой интимную жизнь женщины Улицкая передает буквально одним штрихом. Проводив мужа на фронт, Маргарита «легла ничком на кровать, обняла пахнущую резким мужским одеколоном подушку и пролежала так четыре с половиной дня, пока запах окончательно не улетучился» («Чужие дети»).

Л. Улицкая наиболее подробна в описании отношений мужчины и женщины. Наверно, нет в русской литературе более страшного рассказа, чем рассказ Улицкой «Бедная счастливая Колыванова», где героиней выступает девочка-школьница, не понимающая, на что идет. Это и страшная страница о девчоночьем разврате, «венчающем» повседневность и жестокость жизни: «Шурик еще пошевелил в кармане:

— Ну что, посмотреть-то на него хочешь?

— Нет, — улыбнулась простодушно Танька, — мне бы поскорее.

— Ну ладно, — не обиделся Паук, — сядь тогда на лестницу, вон туда, — он указал ей на третью перекладину приставленной к лазу на голубятню грубо сбитой лестницы. — Да валенки надень, надень, замерзнешь, — разрешил он, когда увидел, как она стягивает из-под пальто кое-какую одежку и протягивает через нее голые цыплячьи ноги…»

Что же заставило школьницу Колыванову пойти на такой шаг? Зачем ей деньги, за которые заплачено девичьей чистотой?

Для Улицкой это прежде всего возможность показать, что любящей женской натуре всегда свойственна безоглядная жертвенность во имя любви, необязательно к мужчине или ребенку, но и в той необычной ситуации, в которой оказалась Таня Колыванова. Она тайно влюблена в свою классную руководительницу Евгению Алексеевну, девочка следит на каждым шагом своей учительницы, сопровождает ее до дома, метро, на тайные свидания, оставаясь незамеченной, жертвует собой, не сознавая непомерно высокую цену жертвы. И на фоне этих преследований и чувств Колывановой писательница представляет мир женщины, с его запутанностью, безуспешными поисками счастья, слабостью, распущенностью, неустроенностью, бедностью.

Когда в школе появилась эта новая учительница, красивая, хорошо одетая, это стало событием: «Онемели все — и старожилые девочки, и пришлые мальчики (как раз в тот год вышел указ о совместном обучении). Колыванова, которую природа наделила неизвестно зачем очень тонким обонянием, первой ощутила сложный и обморочный запах духов. Алена Пшеничникова немедленно решила – «вырасту и обязательно сошью себе такой же костюм в клеточку», а остальные двадцать пять девочек, не умевшие так быстро принимать решения, потрясно и бессмысленно таращились на это чудо». Улицкой точно подмечены все детали убранства женщины – и лак, и помада, и сумочка в тон обуви. Привлекательный внешний вид – одна из главных сфер женской деятельности, направленной как на себя, так и на других, это выражение гендерной роли женщины.

На фоне школьных романов детская любовь Татьяны к женщине, олицетворяющей для нее красоту и недосягаемость (в своем бараке девочка видела только скандалы) оказалась необычной. «Два урока в неделю и минутные встречи в коридоре не насыщали колывановской страсти. Обычно во время перемены она вставала напротив двери учительской и ждала ее выхода, как ждут выхода примадонны, и каждый раз Евгения Алексеевна оказывалась прекрасней возможного, действительность ее несказанной красоты превосходила ожидаемое, Таня счастливо обмирала. Невзирая на столбняк счастья, мелкие детали не ускользали от восхищенного взгляда: новая брошка у ворота, край шелкового платочка, вдруг высунувшийся из верхнего мелкого кармашка ее костюма». Ослепительные детали одежды героини множатся бесконечно, создавая контекст именно женской прозы.

На Восьмое марта Таня решает непременно подарить Евгении Алексеевне цветы, но денег у нее нет, и девочка обращается за помощью к старшей сестре, выход Лидка находит быстро: «— А если потараканят тебя?

— А сильно больно? — деловито поинтересовалась Колыванова.

Лидка задумалась, как бы верней объяснить:

— Мамка покрепче дерет.

— Тогда пусть, — согласилась Танька».

И после этого последовала сцена, которую мы привели выше.

Улицкая в рассказе продолжает мысль классической русской литературы о неизбежной жертве в любви, сама любовь для женщины - это жертва собой ради любимого. Конечно, героиня рассказа не осознает свою жертву и не может понять в свои 12 лет, что она отдала за букет цветов той, которая никогда не узнает в Тане своего обожателя. Можно предположить, что писательница намерено ставит героиню в ситуацию первого сексуального опыта за деньги, необходимые для покупки цветов. Дефлорация в переводе с позднелатинского – «срывание цветов» (defloratio).

Тщательно выписана развязка рассказа. Сюрприз Тани, тщательно подготовленный, оказался неожиданностью и для Евгении Алексеевны, и для ее супруга: «— Представь, Семен, на коврике у двери корзина с цветами… Но она не успела договорить, поскольку муж ее, Лукин, совершенно бабьим размашистым жестом закатил ей крутую оплеуху. Всей своей прежней гордой жизнью была она к этому не готова, не удержалась на ногах и упала, ударившись бровью об угол подзеркальника. Корзина тоже упала. Корзина с цикламенами лежала на полу в прихожей, и никак нельзя было сказать, чтобы она доставила Евгении Алексеевне большую радость…»

Так выяснилось, что у этой красивой и обеспеченной дамы несчастливая женская судьба. Она не любит своего мужа, изменяет ему в надежде обрести счастье с другим мужчиной.

Судьба самой Тани складывается неожиданно – она выходит замуж за шведа: «там она купила себе первым делом сапожки на белом каучуке, цигейковую шубу и пушистые свитера. Петерсона она не полюбила, но относилась к нему хорошо. Сам Петерсон всегда говорил, что у его жены загадочная русская душа. А бывшие одноклассницы говорили, что Колыванова счастливая». Неправдоподобный конец рассказа кажется скорее сказкой, чем реальной картиной жизни. При всем том, что Улицкая вообще склонна к happy end (то же мы видели и в рассказе «Бронька»), думается, что счастливый финал лишь оттеняет трагедию. Даже при таком финале читатель не может не задуматься о том, какая душевная травма сопровождает жизнь героини, неспособной теперь полюбить по-настоящему. Сломанные женские судьбы становятся предметом художественного исследования и в других рассказах Л. Улицкой.

Рассказом «Бедная счастливая Колыванова» был сделан шаг к изображению еще одного типа героини – русской женщины за пределами России. В рассказе «Цю-юрихъ» главная героиня, Лидия, уезжает за границу, выходит замуж за иностранца. К концу рассказа она становится владелицей ресторана "Русский дом" в Цюрихе. «Таким образом, сюжетная линия рассказа связана с перемещением женщины в другое культурное пространство, что неминуемо должно привести к обретению нового опыта, социального, духовного и т.д. Смена места жительства должна гарантировать и обретение героиней себя как индивидуальности. Но и пространство Швейцарии, как это парадоксально не звучит, также характеризуется Улицкой как пространство неразличимости. С одной стороны, Лидия становится деловой женщиной, с другой - это делает ее одной из многих, которые "тоже ходили в обуви от Балли, носили норковые шубы и часы Ориент» (Широкова, 2005).

Как видим, рассказы выходят за рамки собственно гендерной проблематики, но таких произведений у Улицкой значительно меньше. Улицкую привлекает многогранность и непредсказуемость женского характера, акцент же непосредственно ставится на великом терпении русской женщины и ее стойкости (или как говорят в народе «семижильности»).

Следует отметить, что героини ранних рассказов писательницы отличаются большей жертвенностью, чувствительностью, состраданием, они стремятся к высшему предназначению женщины – быть (именно быть , а не просто стать ) матерью (Бронька, Берта, Бухара). Повествование носит характер завершенности («Счастливые», «Бронька», «Дочь Бухары»), утверждение любви, страсти – несет оптимистическое начало. Героини прошлых лет женщины цельные, гармоничные, живущие в согласии с собой. Некоторые рассказы Улицкой словно недописаны, три из них («Цю-юрихь», «Женщины русских селений», «Орловы-Соколовы») заканчиваются многоточием. Это истории все больше про то, как кому-то не повезло глобально. Выстраивается патологическая «невписанность» в заданный набор обстоятельств – карьеры («Орловы-Соколовы»), семьи («Пиковая дама»). Автор репрезентует образ несчастной, обремененной жизнью героини.

Остановимся на мужских характерах в рассказах Улицкой. Образы мужчин в рассказах писательницы эпизодичны, так же эпизодичны, как и в жизни героинь «Пиковой дамы», чего нельзя сказать о повестях и романах Улицкой, где главными героями выступают мужчины («Веселые похороны», «Казус Кукоцкого», «Искренне Ваш Шурик»). Ведя типологический анализ на уровне жанра рассказа, мы должны отметить это обстоятельство, как полярное по отношению к рассказам Т.Толстой, где образ мужчины может выступать столь же развернутым, полнокровным и в то же время подчиненным авторскому художественному видению, как и женский образ. Исключение в малой прозе Улицкой составляет лишь рассказы «Голубчик» и «Чужие дети». В последнем героем стал Серго:

«Избранник Маргариты был крестьянского происхождения, уже в зрелом мужском возрасте. Та армянская глина, из которой он был вылеплен, рано отвердела, и еще в детстве он утратил пластичность. Появление Маргариты в его жизни было тем последним событием, которое завершило окончательную форму его прочного характера.

К новым идеям он всегда был настроен сдержанно, к незнакомым людям — подозрительно, все сложное казалось ему враждебным, и его незаурядный талант инженера вырос, возможно, на свойственном ему от природы желании разрешать все сложности наиболее простым путем».

Образ Серго – это яркий пример инонационального для русской литературы характера в прозе Л. Улицкой. (Ее наивысшим достижением в этой области является роман «Медея и ее дети»). Мужской характер в рассказе «Чужие дети» представлен типичными для мужской гендерной роли чертами – умом, настойчивостью, твердостью. Герой наделен глубоким эмоциональным миром, способностью любить женщину и боготворить свою избранницу, и в то же время отчаянной ревностью: даже спустя много лет «Бог знает из какой глубины выплыл вдруг образ Маргаритиного одноклассника, еврейского мальчика Миши, жестоко в нее влюбленного с первого класса и обивавшего ее порог еще в десятом, когда Маргарита уже была невестой Серго». Отношение юноши к сопернику тогда воплощалось и в восприятии внешности, и в молчаливом раздражении при виде бесконечных маленьких пучков бедных растений, которые Миша постоянно притаскивал Маргарите. Сам Серго дарил своей невесте соответствующие ее достоинству розы, что наполняло его чувством превосходства.

Доминанты внутреннего мира Серго особенно ярко раскрываются в его поведении в гендерном конфликте, который будет проанализирован нами в третьей главе. Можно сказать, что это хрестоматийный рассказ, демонстрирующий все грани художественной концепции Л. Улицкой.

Но наиболее оригинален рассказ Л. Улицкой «Голубчик», и не только своей «запретной» темой гомосексуальной любви, но и глубоким проникновением во внутренний мир мужчины, самых интимный сторон его жизни, увиденных глазами автора-женщины. Николай Романович, 55-летний профессор античной философии, попадает в кардиологическое отделение городской больницы, где встречает «бледноволосого отрока, сидевшего в бельевой и выглядывавший из-за материнской спины белейшим лобиком со светлыми щеточками у основания бровей». Сын кастелянши Антонины маленький Слава «сразил профессора в самое его больное и порочное сердце. (обратим внимание на двусмысленность определения: человек болен или подвержен страшному пороку?).

Вспыхнувшее чувство, любовь к немного косящим, бледно-голубым глазкам мальчика, к его белесым ресницам, пушистым, как созревшее одуванное семя, не дает покоя профессору. Это история трогательной мужской любви, история мужчины, «у которого ничего не было, кроме безумной жажды быть любимым… быть любимым мужчиной… любимым мужчиной…». Писательница сравнивает его с Гумбертом, и он так же, как герой Набокова, решает жениться на матери мальчика, а Славу воспитать «чудесным образом», пусть «растет в доме нежный ребенок, превращается в отрока… дружок, ученик, возлюбленный… И в эти алкионовы дни он будет своим трудолюбивым клювом вить гнездо своего будущего счастья».

Улицкая затрагивают одну из самых сложных для социального принятия тем – тему нетрадиционной мужской ориентации, разрушая тем самым миф об абсолютном поведении патриархальности советского общества в этом вопросе, так как события происходят во второй половине двадцатого века.

«Это было реальное, невыдуманное тайное общество мужчин, узнающих друг друга в толпе по тоске в глазах и настороженности в надбровьях, — вроде масонов с их тайными знаками и особыми рукопожатиями. Свинцовый век, пришедший на смену серебряному, разметал по свету утонченных юношей, порочных гимназистов и миловидных послушников, оставив для Николая Романовича и ему подобных опасные связи с алчными и жестокими молодыми людьми, с которыми ухо востро, потому что предадут, разоблачат, оклевещут, посадят… Лишь однажды в зрелой жизни Николая Романовича у него возникли длительные и глубокие отношения с молодым историком, мальчиком из хорошей семьи, погибшим на фронте, но прежде гибели совершенно измучившим Николая Романовича психопатически-издевательскими письмами, полными оскорбительных намеков.

Славочка открывал новую эру в жизни Николая Романовича. Заветная мечта профессора обещала исполниться: он вырастит себе возлюбленного, и любовь мудрого воспитателя принесет мальчику пользу — о да! — разумную пользу. Он вылепит из него свое подобие, вырастит нежно и целомудренно. Будет Николай Романович истинным педагогом, то есть рабом, не жалеющим своей жизни для охраны и воспитания возлюбленного».

Улицкая раскрывает тему запретных любовных отношений, не унижая и не оскорбляя своих героев. Она рисует идеальные отношения между отчимом и пасынком, Николай Романович отдает Славу в музыкальную школу, посещает вместе с ним консерваторию, они любят друг друга.

«Впрочем, ему [Николаю Романовичу – Г.П.] досталось все, о чем только мог мечтать Гумберт Гумберт: золотистое детство, обращающееся на глазах в юность, почтительная дружба ученика и полнейшая и доверчивая взаимность, заботливо выращенная гениальным, как оказалось, мастером нежных прикосновений, дуновений, скользящих движений.

На шестьдесят пятом году жизни в собственной постели во сне Николай Романович умер от закупорки сердечной аорты, как и упомянутый уже господин. Умер, насыщенный молодой любовью своего «голубчика», в полном согласии со своим «даймоном», так и не прочитав романа, наполненного высоковольтным током набоковского электричества, и не ощутив глубокого родства с его несчастным героем».

Слава оказывается в одиночестве, он понимает, что «относится к особой и редкой породе людей, обреченной таиться и прятаться, потому что мягонькие наросты, засунутые в тряпочные кульки, вызывают у него брезгливость и ассоциируются с большой белой свиньей, облепленной с нижней стороны сосущими поросятами, а само устройство женщин с этим волосяным гнездом и вертикальным разрезом в таком неудачном месте представлялось ужасно неэстетичным. Сам ли он об этом догадался, или Николай Романович, эстетик, ему тонко внушил, не имело теперь значения».

Подруга детства Славы – Женя – случайно встречает его в парке, приглашает к себе, молодые люди общаются все лето, но «в конце лета Жене казалось, что у нее, наконец, начинается настоящий роман, но все почему-то застопорилось на хорошей дружеской ноте и никак не развивалось дальше, хотя Женя очень желала чего-то большего, чем маленькие кусочки мороженной клубники или ледяные ягодки черной смородины.

Слава чувствовал постоянное ожидание, исходящее от Жени, и слегка нервничал. Он очень дорожил их общением, благородным домом, куда он попал, да и самой Женей, чуткой и к литературе, и к музыке, и к нему, Славе. Влечения он к ней испытывал столько же, сколько к фонарному столбу. И с этим, кажется, ничего нельзя было поделать».

Избранность пути Славы была задана его воспитателем, эгоистично спланировавшим конец своей жизни и не подумавшим, что будет с мальчиком, когда он окажется один. Герой ищет любви, он всматривается в глаза прохожих, ища таких же, как он.

В один из вечеров Слава встречает мужчину: «Партию не доигрывали. Потому что была любовь. Сильная мужская любовь, о которой прежде Слава смутно догадывался. Пахло вазелином и кровью. Это было то самое, чего хотелось Славе и чего Николай Романович не мог ему дать. Брачная ночь, ночь посвящения и такого наслаждения, что никакой музыке и не снилось. У Славы началась новая жизнь…»

Герои Улицкой, как мужчины, так и женщины, стремятся к любви, к светлому чувству, и даже в рассказе «Голубчик» голубая любовь описана с трепетом. Улицкая говорит о том, что это особый мир мужчин, с особенной организацией души и тела. Но герой рассказа Слава попадает в ситуацию, которая не оставляет ему выбора, будучи совсем юным, он не осознает той жертвы, которую, как и Колыванова, приносит своему воспитателю, жертвы, ставшей для всей дальнейшей жизни мальчика разрушительной.

Десять лет он проведет в тюрьме, не сможет реализовать себя ни профессионально, ни в личных отношениях: «Жалко было этого бедолагу, изгоя, лишившегося всего, чего только можно было лишиться: имущества, зубов, светлых волос и московской прописки, которую он, впрочем, вырвал из зубов у жизни, женившись на какой-то пропадающей алкашке, и прописался к ней на улицу с ласковым названием Олений вал. Осталось у него от всех его богатств только редкое дарование слышать музыку да барские руки с овальными ногтями.

Вот уже много лет, как приходил он к единсвенному другу своей жизни – Евгении Рудольфовне в театр, в обширный ее кабинет с медной табличкой «Завмуз» на солидной двери. И сотрудники его знали, и гардеробщики пускали. Обычно она давала ему немного денег, варила кофе и доставала из дальнего уголка шкафа шоколадные конфеты. Он был сладкоежка. Иногда, когда было время, она ставила ему какую-нибудь музыку». После очередного его исчезновения она найдет его уже мертвым.

Дома Евгения Рудольфовна долго рылась в детских фотографиях и нашла ту, где был снят зал во время школьного концерта. «Во втором ряду хорошо видны они оба — Николай Романович в сером костюме и в полосатом галстуке и двенадцатилетний Славочка в белой пионерской рубашке с расстегнутой верхней пуговкой. Такое милое лицо, светленький такой, голубчик… И как его Николай Романович любил. Как любил…»

Тема губительной любви раскрывается в рассказе Улицкой, обнажающем греховность и противоестественность любовного чувства между мужчинами.

Итак, доминанты внутреннего мира героинь/героев в малой прозе Т. Толстой, Л. Петрушевской, Л. Улицкой определяются переживаемыми чувствами: жаждой любви-страсти (даже платонической) («Лялин дом» Л. Улицкой), материнской любви («Дочь Бухары» Л. Улицкой), гедонистическими потребностями («Милая Шура» Т.Толстой ). Эти доминанты определяют поведение героев, слагающее сюжет, и характер гендерного конфликта, о чем пойдет речь далее.

2.2. Художественные модели гендерного поведения героев

Рассмотрение доминант внутреннего мира героини / героя, естественно, продолжается анализом их поведения. В литературоведении уже отмечалось, что автор художественного произведения обращает читательское внимание не только на существо, переживаний, мыслей, речи персонажей, но и на манеру совершения действий, то есть на формы поведения. Автор изложенного тезиса - С. А. Мартьянова - под термином «поведение персонажа» понимает воплощение его внутренней жизни (внутреннего существа) в совокупности внешних черт: в жестах, мимике, манере говорить, интонации, позах, в одежде, прическе (в том числе и косметике). При этом подчеркивается, что форма поведения – это не просто набор внешних подробностей, а некое единство, целостность индивидуума, через которую выражается его мироощущение, внутренние переживания, жизненные установки (Мартьянова, 1999, с. 263).

А вот как формулируют эту мысль гендерологии: непосредственная и живая картина гендерной социальной практики взаимоотношений мужчин и женщин, в конечном счете тоже может быть осмыслена, говоря словами социологов, как «устойчивые типичные привычные действия людей, ориентированные на статусно-ролевые различия женщин и мужчин в данной культуре» [Луков, Кириллина, 2005, с. 95]. В художественной литературе, будучи образной, она (картина) сохраняет и неповторимость ситуации и необычность судеб героинь (чаще) и героев, представляет собой художественное исследование гендерного поведения. «Складывающиеся правила поведения, статусно-ролевые стереотипы и т.п. ориентируют индивидов в выборе ими моделей поведения и символических средств закрепления и демонстрации половой идентичности» [Луков, Кириллина, 2005, с. 94-95]. В художественной прозе формы поведения ведут читателя к пониманию «жизненных намерений, духовных стремлений, единичных, мгновенных импульсов» (С. А. Мартьянова, 1999).

Поведенческая характеристика героев и героинь, их характерность не просто отражают тот или иной уровень предметной изобразительности, но становятся объектом интерпретации, ибо несут в себе смысл произведения как художественного целого, позволяют выявить ценностные ориентации не только литературных героев, но и их автора. Поведение героев достаточно всеобъемлющая категория. Оно показано в различных ракурсах: путем и непосредственного воссоздания сцен, раскрывающих поведение героев, и путем авторского описания, что особенно характерно для рассказов с романным хронотопом. Каждая из героинь женской прозы представляет свою стратегию поведения и репрезентации в мире. Нелогичность поведения героини, вернее, раскрытие понятия «женская логика» как одного из основных атрибутов женского образа, маркера, отличающего ее от мужской последовательности и рассудительности, дается в рассказе «Милая Шура»: «На полпути - телефон на стене. Белеет записка, приколотая некогда Александрой Эрнестовной: "Пожар - 01. Скорая - 03. В случае моей смерти звонить Елизавете Осиповне". Елизаветы Осиповны самой давно нет на свете. Ничего. Александра Эрнестовна забыла». Можно сделать предположение, что загадочность, присущая женскому образу, берет свое начало как раз в нелогичности женских поступков и мыслей, по мнению мужчин, в «женской логике», но здесь, как говорится, не тот случай, поведение героини скорее говорит о старческом маразме. При всем том, что умиление застрявшим в пропеченном городе ребенком – деталь положительная, поведение героини явно неадекватное: «Страшное бельишко свисает из-под черной замурзанной юбки. Чужой ребенок доверчиво вывалил песочные сокровища на колени Александре Эрнестовне. Не пачкай тете одежду. Ничего... Пусть.

Я встречала ее и в спертом воздухе кинотеатра (снимите шляпу, бабуля! ничего же не видно!) Невпопад экранным страстям Александра Эрнестовна шумно дышала, трещала мятым шоколадным серебром, склеивая вязкой сладкой глиной хрупкие аптечные челюсти».

В основном же поведение героини раскрывается в ее рассказе о прошлом, подкрепляемом многочисленными фотографиями.

В двух крошечных комнатках, с лепным высоким потолком; «на отставших обоях улыбается, задумывается, капризничает упоительная красавица - милая Шура, Александра Эрнестовна. Да, да, это я! И в шляпе, и без шляпы, и с распущенными волосами. Ах, какая... А это ее второй муж, ну а это третий - не очень удачный выбор. Ну что уж теперь говорить... Вот, может быть, если бы она тогда решилась убежать к Ивану Николаевичу...» Так на фоне малозначащих для героини браков, которые можно определить как «одиночество вдвоем», раскрывается ущербность ее позиции: она прошла мимо встретившейся ей настоящей любви.

«Ах, Иван Николаевич! Всего-то и было: Крым, тринадцатый год, полосатое солнце сквозь жалюзи распиливает на брусочки белый выскобленный пол... Шестьдесят лет прошло, а вот ведь... Иван Николаевич просто обезумел: сейчас же бросай мужа и приезжай к нему в Крым. Навсегда. Пообещала. Потом, в Москве, призадумалась: а на что жить? И где? А он забросал письмами: "Милая Шура, приезжай, приезжай!" У мужа тут свои дела, дома сидит редко, а там, в Крыму, на ласковом песочке, под голубыми небесами, Иван Николаевич бегает как тигр: "Милая Шура, навсегда!" А у самого, бедного, денег на билет в Москву не хватает! Письма, письма, каждый день письма, целый год…

Ах, как любил! Ехать или не ехать?» Она уже послала телеграмму (еду, встречай), уложила вещи, спрятала билет подальше в потайное отделение портмоне, высоко заколола павлиньи волосы и села в кресло, к окну - ждать. И далеко на юге Иван Николаевич, всполошившись, не веря счастью, кинулся на железнодорожную станцию - бегать, беспокоиться, волноваться, распоряжаться, нанимать, договариваться, сходить с ума, вглядываться в обложенный тусклой жарой горизонт. А потом? Она прождала в кресле до вечера, до первых чистых звезд.

А потом? Она вытащила из волос шпильки, тряхнула головой... А потом? Ну что - потом, потом! Жизнь прошла, вот что потом».

Параллельно движется рассказ о поведении опрометчиво отвергнутого героя: ничего не замечая вокруг, «в белом кителе, взад-вперед по пыльному перрону ходит Иван Николаевич, выкапывает часы из кармашка, вытирает бритую шею; взад-вперед вдоль ажурного, пачкающего белой пыльцой карликового заборчика, волнующийся, недоумевающий».

Банальный, казалось бы, сюжет поднимается Т.Толстой на уровень трагедии поистине космического масштаба: «Тысячи лет, тысячи дней, тысячи прозрачных непроницаемых занавесей пали с небес, сгустились, сомкнулись плотными стенами, завалили дороги, не пускают Александру Эрнестовну к ее затерянному в веках возлюбленному. Он остался там, по ту сторону лет, один, на пыльной южной станции, он бродит по заплеванному семечками перрону, он смотрит на часы, отбрасывает носком сапога пыльные веретена кукурузных обглодышей, нетерпеливо обрывает сизые кипарисные шишечки, ждет, ждет, ждет паровоза из горячей утренней дали. Она не приехала. Она не приедет. Она обманула. Да нет, нет, она же хотела! Она готова, и саквояжи уложены!» В этом рассказе, как будто призванном специально раскрыть художественный эквивалент категории «поведения», даже неодушевленные предметы ведут себя соответственно: «Белые полупрозрачные платья поджали колени в тесной темноте сундука, несессер скрипит кожей, посверкивает серебром, бесстыдные купальные костюмы, чуть прикрывающие колени - а руки-то голые до плеч! - ждут своего часа, зажмурились, предвкушая... В шляпной коробке - невозможная, упоительная, невесомая... ах, нет слов - белый зефир, чудо из чудес! На самом дне, запрокинувшись на спину, подняв лапки, спит шкатулка - шпильки, гребенки, шелковые шнурки, алмазный песочек, наклеенный на картонные шпатели - для нежных ногтей; мелкие пустячки. Жасминовый джинн запечатан в хрустальном флаконе - ах, как он сверкнет миллиардом радуг на морском ослепительном свету! Она готова - что ей помешало?»

Александра Эрнестовна не исполнила свое женское предназначение: быть любимой, стать матерью. Волнующе возвышенным воспоминаниям об Иване Николаевиче противостоят серые будничные рассказы о столичной жизни, на которую героиня променяла настоящую любовь. Ее равнодушие (очевидно взаимное) к спутникам жизни сквозит в ее рассказе о своих мужьях, где исподволь прочеркивается стратегия совершенно противоположного описанного поведения: «А первый был адвокат. Знаменитый. Очень хорошо жили. Весной - в Финляндию. Летом - в Крым. Белые кексы, черный кофе. Шляпы с кружевами. Устрицы - очень дорого... Вечером в театр. Сколько поклонников! Он погиб в девятнадцатом году - зарезали в подворотне».

Обращает на себя внимание указание рода занятий мужей Александры Эрнестовны. Женщинам свойственно вспоминать чувства, нахлынувшие во время любовных встреч, а если в памяти остались подробности из мира предметно-материального, то и чувств особых не было. «Со вторым (мужем – Г.П.) до войны жили в огромной квартире. Известный врач. Знаменитые гости. Цветы. Всегда веселье. И умер весело». Но Александра Эрнестовна, у которой не было в душе настоящего горя, наняла ребят каких-то чумазых, девиц, вырядила их в шумящее, блестящее, развевающееся, распахнула двери в спальню умирающего - и забренчали, завопили, загундосили, пошли кругами, и колесом, и вприсядку: розовое, золотое, золотое, розовое! Муж не ожидал, он уже обратил взгляд туда, а тут вдруг врываются, шалями крутят, визжат; он приподнялся, руками замахал, захрипел: уйдите! - а они веселей, веселей, да с притопом! Так и умер, царствие ему небесное».

«А после войны вернулись - с третьим мужем - вот сюда, в эти комнатки. Третий муж… Ныл, ныл - и умер, а когда, отчего - Александра Эрнестовна не заметила» (курсив мой – Г.П.).

Зато как восторженно отзывается Александра Эрнестовна о своих многочисленных «романах» - и реальных, и воображаемых: «О, конечно, у нее всю жизнь были рома-а-аны, как же иначе? Женское сердце - оно такое! Да вот три года назад - у Александры Эрнестовны скрипач снимал закуток. Двадцать шесть лет, лауреат, глаза!... Конечно, чувства он таил в душе, но взгляд - он же все выдает! Вечером Александра Эрнестовна, бывало, спросит его: "Чаю?..", а он вот так только посмотрит и ни-че-го не говорит! Ну, вы понимаете?.. Ков-ва-арный! Так и молчал, пока жил у Александры Эрнестовны. Но видно было, что весь горит и в душе прямо-таки клокочет. По вечерам вдвоем в двух тесных комнатках... Знаете, что-то такое в воздухе было - обоим ясно... Он не выдерживал и уходил. На улицу. Бродил где-то допоздна». Для «милой Шуры» такое поведение мужчины является наилучшим свидетельством его симпатии к ней, в то время как сама писательница иронизирует над героиней.

На художественном воплощении поведения героев (чаще всего виртуального) строится и рассказ Т.Толстой «Река Оккервиль»: «Симеонов сидел, машинально улыбался, кивал головой, цеплял вилкой соленый помидор, смотрел, как и все, на Веру Васильевну, выслушивал ее громкие шутки». А в момент появления Симеонова «Вера Васильевна рассказывала, задыхаясь от смеха, анекдот, он чувствовал: «жизнь его была раздавлена, переехана пополам… И Симеонов топтал серые высокие дома на реке Оккервиль, крушил мосты с башенками и швырял цепи, засыпал мусором светлые серые воды, но река вновь пробивала себе русло, а дома упрямо вставали из развалин, и по несокрушимым мостам скакали экипажи, запряженные парой гнедых».

Ожидания героя не оправдались: он, будучи представителем патриархальной культуры, хотел увидеть скромную, преданную только ему одному женщину, а перед ним предстала та, чье поведение свидетельствует о раскрепощенной, лишенной женственности и мягкости характера, она предпочитает шум и веселье безмятежному семейному счастью с тем единственным, кто будет ей предан до конца жизни.

В оценке поведения героев Толстой в большей степени проявляется скрытый сарказм: «Петерс полюбил девочку с бородавками и стал ходить за ней по пятам» («Петерс»). «Переписка была бурной с обеих сторон. Соня, дура, клюнула сразу. Влюбилась так, что только оттаскивай» («Соня»).

В рассказах Л. Петрушевской поведению героинь уделено не меньше внимания, а в некоторых случаях, при всем несходстве творческих индивидуальностей, поведение мужчин-любовников буквально совпадает в пафосе авторского отрицания:

«После работы она (Нина – Г.П.) заходила за ним в его кабинет – никакой романтики: уборщица вытряхивает урны, шваркает мокрой шваброй по линолеуму, а Аркадий Борисыч долго моет руки, трет щеточкой, подозрительно осматривает свои розовые ногти и с отвращением смотрит на себя в зеркало. Стоит, розовый, сытый, тугой, яйцевидный, Нину не замечает, а она уже в пальто на пороге. Потом высунет треугольный язык и вертит его так и сяк – боится заразы. Тоже мне Финист Ясный Сокол! Какие такие страсти могли у нее быть с Аркадием Борисычем – никаких, конечно».

И еще раз позже героиня возвращается к трусоватости и себялюбию героя, набрасывая почти гротескный портрет: в эпидемию гриппа на вызовы «ходил, надев марлевый намордник и резиновые перчатки, чтобы вирус не прицепился, но не уберегся, слег» (Т. Толстая «Поэт и Муза»).

И автор, и героиня иронизируют над любовником Нины, над его мужской несостоятельностью, внутренним страхом перед жизнью, такой мужчина не может внушить ни страсти, ни тем более любви. Передача женского разочарования через репрезентацию конкретного поведения персонажей нередко встречается и в прозе Петрушевской:

«Я пригласила все-таки к себе в гости этого Толю, этого очаровательного Толю, у которого щеки уже начинают обвисать, и сказала ему:

- Толя, ну зачем же вы стареете, так рано и стареете, помните, каким вы были очаровательным в молодости?

И все у нас в порядке, музыка играет, свеча горит, к утру, от нее остался в подсвечнике один горелый фитиль. <…> Короче говоря, Толя заводит речь издалека, говорит своим нежным голосом какую-то чушь, хотя он одарен необыкновенно тонким вкусом и все ощущает так, как надо. Но все же он говорит так долго, нудно, переживает все одну и ту же мысль, что он потерян, что потерял нить жизни, что его ничто не волнует, никакие вещи, что он иногда сам для себя решает что-нибудь совершить, испытать, кидается в крайности, но остается все так же равнодушным» (Петрушевская, «Гость»).

В цитированном выше рассказе «Темная судьба» вспомним такие штрихи поведения героя, способного только на банальное совокупление: «Сидел в майке и трусиках на краю тахты, снимал носки, вытер носками ступни. Снял очки, наконец, лег рядом с ней… Сделал свое дело… На пороге, уже одетый, заболтался, вернулся, сел к торту и съел с ножа опять большой кусок».

Иным представлено поведение любящей женщины.

Так, в рассказе «Бессмертная любовь» Л.Петрушевская представляет нам историю любви Леры и Иванова. Из первых двух страниц текста мы узнаем о том, что героиня замужем, у нее сын-инвалид, сумасшедшая мать, нелюбимый муж Альберт, подруга Тоня. Выстраиваются различные модели поведения героинь в любовной ситуации. Тоня ездила «в тот город, где жил предмет ее любви, причем ехала нежеланной, неожидаемой, спала на вокзале, пряталась по каким-то лестницам, ожидая, пока ее любимый человек выйдет, и так далее». Но еще более подробно рассказывается о поведении Леры. Она в буквальном смысле сошла с ума от неразделенной любви к Иванову. Но сумасшествие главной героини можно рассматривать и как наказание за то, что бросила свою семью, и формы поведения героини неотделимы от авторской философии любви.

В рассказе сумасшествие проходит основным мотивом, выступая как наказание за грешную любовь, за разрушение семьи. Такая любовь становится унижением, подачкой от жизни, а не высшим благом. И Лера и ее подруга выпрашивают любви. В конце рассказа автор делает вывод: любовь – это желание продолжить свой род, именно в этом Петрушевская находит предназначения для героев своего рассказа: «Это была у Леры и Иванова та самая бессмертная любовь, которая, будучи неутоленной, на самом деле является просто неутоленным, несбывшимся желанием продолжения рода, несбывшимся в разных случаях по разным причинам, а в нашем случае по той простой причине, что Лера уже родила однажды неподвижного ребенка и поэтому вставал вопрос, может ли она вообще рожать здоровых детей. Но как бы то ни было, какова бы ни была истинная причина того, что Иванов бросил Леру, факт остается фактом: инстинкт продолжения рода был не утолен, и в этом, возможно, все дело». Липовецкий полагает, что подобная трактовка поведения героини – «не родовая примета «женской прозы» с ее кругом семейных тем, а лишь воплощение постоянного в такой поэтике отсчета от природы в сугубо мифологическом понимании этой категории» (Липовецкий, 1993). Однако осознание «изначальных природных зависимостей сегодняшней жизни людей», на которых делает акцент литературовед, тем не менее, принадлежит женщине, и ее взгляд отличен от мужского.

Это один из немногих рассказов, где читатель может увидеть образ сильного мужчины, и таким оказывается муж героини, что специально оговаривается автором: «Теперь во весь свой гигантский рост встает фигура мужа Леры, Альберта, который все эти годы выносил все то, чего не могла вынести Лера, и даже больше; и ведь именно он спустя семь лет после исчезновения Леры отправился за ней, обо всем зная, и привез ее домой, то ли неизвестно зачем в ней нуждаясь, то ли из сострадания к ней, сидящей на своей больничной койке в отдаленном районе чужого города, лишенной абсолютно всего, кроме этой койки, погребенной в своей яме, подобно тому, как Иванов был погребен в своей».

Петрушевская противопоставляет образ мужа Леры и ее любовника, первый оказывается сильной личностью, второй спивается, но выбор женщины за слабым мужчиной.

Поведение героини в позднем рассказе «Спасибо жизни» Л.Петрушевской также слагает сюжет, выявляющий ее гендерную сущность. Но и в этой непрерывной поведенческой ипостаси есть наиболее выразительные констатации поведения М.И. – натуры активной, нередко берущей на себя мужские гендерные роли:

«Не дождавшись от кавалеров приглашения (а билет-то на вечер встреч покупался за деньги!), [она] приглашала на танец мужчин, сама кого хотела, вызывая в женских рядах откровенный смех. М.И. не знала и не хотела знать никаких правил поведения на танцах, что дамы терпеливо должны ждать манны небесной, и энергично звала в круг, как мужчина, первых попавшихся танцоров, причем сразу, при первых звуках музыки, не давая партнеру подумать и осмотреться в поисках других вариантов».

Тот же принцип сюжетообразующей роли поведения героинь Петрушевская использует и в изображении жизни следующего поколения героинь того же рассказе: «дочь М.И. находит свое женское счастье, несмотря на недуг». И девочки, потом женщины за четыре десятилетия вся жизнь предстает как перечисление глаголами наиболее значимых ее этапов. Ее поведение было либо следствием давления окружающих, либо свободным выбором.

«Потом был частный врач, время от времени девочку оставляли дома вне школы и кормили таблетками, а когда сеанс радужных видений заканчивался, девочка возвращалась в стан нормального народа, училась как все, затем (уже как избранные) поступила в университет, вот вам и атом! Нет, явно созвездие атомов, но уже позже скрывать все дела стало труднее, студенты ведь ездят на практику, отбывают вдаль, матери нет, и это несчастное скопище атомов, выйдя из реальности на глазах чужих людей, оказывалось в психушке, и вполне закономерно.

Там девушка и познакомилась с другим таким же обездоленным и вышла (!) замуж. Как? А так, никому не запрещено. Закончила университет, тут стоп. Нельзя было преподавать в школе. Но обходом, тихой сапой, устроилась вести кружки, зарабатывала мизер, и жили на это с мужем. Устанет там, начинают роиться видения, перебегает к маме.

Поведение второстепенных персонажей – окружение героини передано лишь выразительной деталью. При известии о замужестве М.И. «раскаты хохота долго будоражили телефонное пространство, объединяющее подруг М.И. в обширную шпионскую сеть».

В других случаях, что демонстрирует многогранность таланта Петрушевской, формы поведения героев раскрывают движение сюжета не в его чисто событийной ипостаси, а в движении чувств, переданного жестами. Дается описание внутреннего состояния человека, в котором схвачена специфика внутренней речи, передающей психологические состояния героев в рассказе «Вольфганговна и Сергей Иванович».

«– Савва Ильич, – после паузы вымолвил Сергей Иванович.

– Это дирекция, второй этаж.

– Савва декорации, – произнес Сергей Иванович с трудом .

– Что Савва декорации?

– Велел.

Она оглянулась на пианиста. Молодой человек с шапкой кудрявых волос (вылитый Додик) махнул рукой.

– Ну мы Савве говорили, что нужен настройщик, ковер и художник. Так вы кто?

– Это, – сказал Сережа

– А, – выдохнула , вдруг неизвестно почему заволновавшись , девушка. – Вы декорации?

Сережа кивнул » (курсив мой – П.Г. ).

Такие штрихи, как «после паузы вымолвил», «произнес с трудом», особенно ответ на вопрос «Вы кто?» - «Это» - очень точно передают растерянность героя от встречи с девушкой его мечты, как и то, что в его волнение в конце диалога передалось Тане: «выдохнула, вдруг неизвестно почему заволновавшись».

Других героинь Петрушевской одиночество толкает на «виртуальное» поведение – на бесконечные выдумки своих успехов на любовном фронте. В рассказе «Скрипка» молодая женщина Елена ждет ребенка, находится в больнице «на сохранении», но ее никто навещать не приходит. Елена придумала себе историю жизни и рассказывает ее по частям во время обхода врача, что она учится в консерватории, что к ней скоро должна прийти подруга, что у нее есть муж, но на самом деле героиня совершенно одна, она пытается продлить свое нахождение в больнице, т.к. ей просто некуда идти. Беременная, одинокая, ненужная молодая женщина – одна из многих российских женщин, оказавшихся брошенными на произвол судьбы. В центре повествования формы поведения героини рассказа. Елена все время пишет: «Снова садилась за письмо и писала, писала, писала, пока не подходила пора запечатывать всю эту писанину и торжественно нести ее через всю палату к выходу. Или еще она шла звонить и с кем-то вела тихие переговоры, очевидно, сугубо делового характера — по ее лицу было видно, что она что-то хочет выяснить чрезвычайно важное и решающее для себя, и так происходило каждый день с этими телефонными разговорами — всякий раз было все то же озабоченное лицо, тот же тишайший голос, те же неопределенные, непонятные вопросы.

Несмотря на эти, сугубо деловые телефонные разговоры, а значит, и наличие кого-то, кто что-то делал для Лены, — к ней никто никогда не приходил, и соответственно ничего на ее тумбочке не стояло, кроме пустого стакана, накрытого бумажной салфеткой».

Пытаясь скрыть свое одиночество, она выдумывает несуществующую жизнь, врет еще и потому, чтоб не видеть жалости, не слышать сочувственных слов. Она хочет казаться сильной и благополучной. Но обман ее в итоге раскрывается, ее выписывают за два месяца до родов, и женщина в палате советует Лене «пока отдать ребенка в дом ребенка хотя бы на год, и за этот год как-то встать на ноги, найти работу и жилье и только после того забрать ребенка к себе насовсем. Лена торжественно кивала, сидя на своей кровати, а затем все-таки попрощалась со всеми снова и пошла со своим вздутым животом, и потом ее еще раз можно было видеть спустя полчаса в окно, когда она торжественно удалялась в каком-то мятом желтом плаще, держа под руку свою знаменитую подругу, и всем было ясно, что обморок на улице был подстроен и что спустя какое-то время они опять что-нибудь инсценируют с подругой на улице, если только Лена не упадет в обморок еще до того, как они успеют обо всем договориться».

Героиня еще одного рассказа Петрушевской – «Рассказчица» - Галина развлекает своих сослуживцев - постоянно рассказывает всем обо всем. Что это: способ женского самовыражения, привлечения к себе интереса, недостаток участия, любви со стороны близких людей? Скорее отчаяние одиночества. Подробности своей частной жизни рассказчица выносит на общественный суд, таким образом стремится обратить на себя внимание, поведать о своей беде, в конце концов обозначить свое место в этом мире, заявить, что она существует. Ее существование заключено в высказывании, выговаривании своих несчастий.

Героиня в сложной жизненной ситуации: мать умирает от рака, с отцом сложные отношения, друг-архитектор уходит от нее, подруг у нее нет и никогда не было. Галя совершенно одна в этом мире, но постоянно рассказывает о своей счастливой любви.

Окружающим ее людям кажется, что она совершенно не умеет себя вести и не знает предела, когда уже нельзя, вводит малознакомых, посторонних людей в свой мир, рассказывая им подробности своей жизни, делясь с ними своей болью, своей радостью. Она не встречает сочувствия, на которое рассчитывает, над ней посмеиваются и недоумевают, считая ее ненормальной, со странностями.

А через два месяца после смерти матери (т.е. когда чувство одиночества достигло предела) она объявляет о скорой свадьбе, куда приглашает весь коллектив. И вновь Галина удивляет окружающих откровением: «Во-первых, никто от нее и не ждал такого точного ответа, и никому это не нужно было, никого это не касалось. Во-вторых, даже из чувства простого самосохранения ни одна девушка не стала бы всех оповещать за два месяца до свадьбы: мало ли что может случиться за эти два месяца, да и потом зачем же это надо, чтобы каждый встречный-поперечный знал об этом глубоко личном, сокровенном событии?

Все просто опешили. Никто этого не ожидал, тем более что предстояла реорганизация и по этой реорганизации учреждения Галина как «штатная единица» подлежала сокращению»: она пригласила всю контору к себе на свадьбу и даже назвала адрес кафе, где все это будет происходить через месяц». Несмотря на то, что Галина не находит отклика у своих сослуживцев, она продолжает делиться с ними своим сокровенным: «Она стала приносить в контору разные вещи — материал на платье для свадьбы, и все его посмотрели через силу, потому что знали, что Галя подлежит сокращению, а она еще в то время не знала. Потом Галя принесла жемчужный воротник и жемчужные манжеты к этому платью, и всем желающим рисовала, какое у нее будет платье. Но теперь в том, что она все рассказывала, совсем не было прежнего — что ее расспрашивали, а она отвечала. Нет, теперь она рассказывала сама, и как-то лихорадочно, точно боялась, что ее не расслышат. И ей стали делать замечания, что в рабочее время надо заниматься совсем другими вещами, а именно тем, за что платят зарплату. Она тут же замолкала и прятала свои рисунки и манжеты, но на следующий день все повторялось сначала.

Когда Галя вернулась от инспектора отдела кадров, от которой наконец узнала о предстоящем сокращении ее единицы, то как ни в чем не бывало сказала, что все равно ждет всех на свадьбу в кафе и пришлет всем пригласительные билеты. И все как-то неприятно растерялись, тем более что пятница для всех дорогой день, конец недели, кто-то уезжает за город, у кого-то свои, другие дела. Но она ничего этого даже не подозревала о других и, уходя в последний день и со всеми прощаясь, еще раз повторила: «Ну, погуляем у меня на свадьбе, не забудьте, через пятницу».

На свадьбу пришли единицы, а потом всем рассказывали о «том, что Галя со свойственным ей простодушием и даже наивностью сказала им: «Ну как вам мой муж?» — и показала им туфли из-под длинного платья: «Ну как вам мои туфли?» И что закуски было страшно мало, так что девочки из экспедиторской просто были посланы в разведку по другим столам и утащили и принесли тарелку вареной колбасы, и тарелку копченой колбасы, и блюдо заливного. И их столик был самый шумный, хотя все шумели на этой свадьбе, все сто человек. И как заведующий дико смеялся и кричал вместе со всеми «горько». И ими овладел какой-то бес добычи, они прямо хватали с соседних столиков то водку, то букет цветов. И как девчонки из экспедиторской стащили с соседнего стола большой букет белых лилий, когда уже нужно было уходить со свадьбы, потому что заведующий, по-детски хитро им сказал: «Пользуйтесь, девчонки, когда еще вам удастся на свадьбе именно такой погулять», — и они уже при выходе схватили прямо из кувшина этот букет белых лилий и пошли на выход. А по дороге зашли в туалет поправить прически и попудриться, потому что были все-таки порядочно пьяны. И тут они увидели Галю, смутились, протянули ей этот злосчастный букет белых лилий и сказали глупо-преглупо: «Это тебе». А Галя в своем длинном до пят платье, откинув фату и сняв перчатки, страшно плакала в этом мокром туалете при кафе».

Петрушевская создает контраст между Галиной и ее окружением, как между чистотой души, детскостью, наивностью, открытостью и стихией жизни, циничной, грубой и жестокой, где нет места искренности и прямодушию. Героиня Петрушевской напрочь лишена даже надежды на возможное счастье, на устройство жизни. Слезы Галины в финале рассказа – это слезы самого автора-женщины по несостоявшейся женской судьбе. Доводя поведение своей героини до абсурда, до гротеска, рисуя его на грани психопатологии, писатель показывает трагизм положения современной женщины.

Поведение героев Л. Улицкой как правило не вызывает ассоциаций с чем-то парадоксальным, оно не несет в себе художественной условности и органично сливается с бытовой фабулой ее произведений, и лишь изредка поднимается до символического обобщения, как, например, в описании любовного экстаза в рассказе «Орловы-Соколовы»:

«И они вцепились друг в друга, слились воедино, как две капли ртути, и даже лучше, – потому что полное соединение убило бы ту прекрасную разность потенциалов, которая и давала эти звонкие разряды, яркие вспышки, смертельную минуту остановки мира и блаженной пустоты…»

Поведение героинь Улицкой часто предопределено их физической страстью, заставляющей их совершать поступки как будто против их воли. В рассказе «Лялин дом» героиня, отдавшись запрещенному чувству: «ходила на службу, говорила что-то привычное о Флобере и Мопассане, покупала продукты в подвале у знакомой директорши магазина, варила еду, улыбалась гостям и все ждала минуты, когда можно будет выскользнуть на черную лестницу, заклиная медлительную тьму: «Последний раз! Последний раз…»

«Она шла, глотая слюну, временами останавливаясь, чтобы успокоить дыхание, и думала, что вот настигло ее наказание за всю легкость ее беззаботных любовей, за высокомерную снисходительность к любовному страданию, именно к этой его разновидности, к женской и жадной неутолимости чувств…»

Интерес представляет и поведение героини рассказа «Бедная счастливая Колыванова»: поведение героини продиктовано жертвенной любовью к своей учительнице (о нем шла речь выше). Вообще следует сказать, что Улицкая значительно расширяет круг женских типажей, преследуя, однако, одну цель: показать через поведение каждой из героинь силу женской доброты. Рассмотрим рассказ Улицкой «Бедные родственники» о поведении двух женщин – Аси и Анны Марковны. Они приходятся друг другу родственниками, когда-то учились в одном классе, но Людмила Улицкая проводит между их поведением чёткую границу. Анна Марковна - это зажиточная женщина, к которой вся семья обращается за советом, а Ася - всего лишь бедная родственница, да к тому же ещё и слабоумная. Каждый месяц двадцать первого числа Ася приходила к Анне Марковне для того, чтобы попросить денег, правда, если двадцать первое выпадало на воскресение, то Ася приходила двадцать второго, потому что стеснялась своей бедности и слабоумия. Анна Марковна – типаж почти внегендерный, однако в том, как она достаёт свои поношенные вещи и каждую отдельно передаёт в руки Аси, причём делает она это с некоторой заносчивостью, угадывается чисто женское выражение превосходства. Развязка рассказа неожиданна. Оказывается, все полученное, включая конверт со сторублевкой, Ася отдаёт полупарализованной старой женщине: «- Ишь ты, ишь ты, Ася Самолна, балуешь ты меня, - бормотала скомканная старуха.

И Ася Шафран, наша полоумная родственница, сияла».

Так заканчивается рассказ «Бедные родственники», заставляющий читателя задуматься над такими качествами, как доброта и бескорыстность. Ася относила деньги больной старухе, только ради одного «спасибо»; она делала это тайно и получала удовольствие оттого, что кому-то нужна. Конец рассказа является одним из ярких примеров выражения женской самореализации в ее феминной сути.

Итак, в малой прозе Т. Толстой, Л. Петрушевской, Л. Улицкой можно выделить следующие модели поведения героинь/героев, сюжетно реализующие доминанты их внутреннего мира:

1. Поведение самодостаточной женщины, не идущей на поводу у стереотипов патриархального общества (певица Вера Васильевна из рассказа «Река Оккервиль», «Милая Шура» Т.Толстой, «Свой круг» Л. Петрушевской);

2. Жертвенное поведение

- в любви-страсти («Лялин дом» Л. Улицкой, «Бессмертная любовь» Л. Петрушевской);

- в любви к ребенку (тяжело больному, неизлечимому до конца «Как ангел», «Спасибо жизни» Л. Петрушевской, «Дочь Бухары» Л.Улицкой);

3. Поведение мужчины, «плывущего по течению», ситуативно подчиняющегося женщине, но сберегающего свою внутреннюю свободу («Поэт и муза» Т. Толстой);

4. Поведение, уводящее в виртуальный мир (Симеонов в «Реке Оккервиль» Т.Толстой, «Рассказчица» в одноименном рассказе Л. Петрушевской).

5. Поведение, дисгармонирующее с ожиданиями окружающих, два полюса, представленные Петрушевской: «Свой круг» и «Вольфганговна и Сергей Иванович».

В искусстве слова, каким является литература, колоссальную роль играет речевое поведение персонажей, их манера говорить, что также может быть рассмотрено в гендерном аспекте, как и речевая стратегия самого автора. Женскую прозу можно изучать как особый тип творчества языковой личности, выявляя в ней мужские и женские различия в области речевой стратегии автора. Е.Горошко к своей статье «Пол, гендер, язык» (Горошко, 1999) поставила эпиграфом слова Э.Т. Холла: «Речь и пол говорящего связаны самым очевидным образом. Если читатель в этом сомневается, пусть он попробует какое-то время поразговаривать так, как это делает человек противоположного пола и посмотрит, как долго ему удастся заставлять окружающих такое вытерпеть». Она также ссылается на Гумбольдта, который предполагал, что в «мужском начале заключена напряженная энергия, порождающая сила», а в женском – «воспринимающее начало, длительная устойчивость и постоянство». Отсюда внимание исследователей к речевым характеристикам героев женской прозы и к авторской речи. И вообще к специфике «женского языка», который, как свидетельствуют факты из истории лингвистики, является реальностью. Уже на языковом уровне в полной мере проявляется женский поведенческий стереотип, который характеризуется повышенной экспрессивностью и эмоциональностью, что подтверждается рядом исследований как в западном литературоведении (Э. Сиксу, Л.Иригарэй), так и в отечественном (Костикова, 1999, Фатеева, 2001). Средством маркирования гендерной специфики речевых характеристик в рассматриваемой женской прозе являются и речь автора и речевые характеристики героев. В рассказе «Милая Шура» рассказчица то и дело передразнивает кокетливый говорок старухи, припоминает ее выдумку, как три года назад в нее влюбился молодой скрипач-квартирант, тот час же подтверждая это речью самой героини («конечно, чувства он таил в душе, но взгляд – он же все выдает!»), приводит уговоры попробовать «чудное варенье»: «Ах, ах, ах, нет слов, да, это что-то необыкновенное», - восторгается рассказчица), после чего она же, чертыхаясь про себя, думает: «опять у меня будут болеть зубы!» Порой простота, ясность речевой манеры рассказчика оказывается знаком открытости, бесхитростности, порой даже наивности или инфантильности героини (Соня в одноименном рассказе Толстой). Но чаще маркированием гендерной специфики выступает речь интеллигентной, профессионально выросшей героини, особенно когда она представляется alter ego автора-женщины.

Так, у Татьяны Толстой внутренние монологи героинь контрастно опосредованы приметами интеллектуальной, культурной жизни общества, к которому они принадлежат. Галя из рассказа «Филин», оказавшись в Большом театре, на балете Чайковского, глядя на танец маленьких лебедей, не может отрешиться от гипноза обобщенной картины окраин неизмеримо удаленных от мира Москвы. Она думает, что после спектакля эти лебеди должны возвращаться «в ледяное Зюзино… где человеку и жить бы не надо, где бы только хищной нелюди рыскать да каркать воронью». Исследователи уже отмечали, что в подобных описаниях моделируется мифологическая картина мира, где периферия граничит с природным хаосом, а центр воплощает культурный логос. Образ мира, ограниченный «окружной дорогой» в принципе вырастает из архетипа «край света», но он органически сливается с мироощущением женщины конца ХХ века.

Средством маркирования гендерной специфики в прозе Л. Петрушевской, Т.Толстой, Л. Улицкой являются те особенности речевого поведения героев и речи автора, которые достаточно отчетливо выявляются в контексте междисциплинарных связей с лингвориторикой. Женский поведенческий стереотип, который характеризуется повышенной экспрессивностью и эмоциональностью, что мы видим в рассказах «Свой круг», «Рассказчица» Петрушевской, «Лялин дом» Улицкой. На инвентивном уровне организации текстов можно выделить традиционные для женского дискурса темы: счастье, любовь, смысл жизни, отношение людей к правде и лжи, дом-крепость, взаимоотношение между разными поколениями, семья. Женские тексты отличаются большей чувствительностью, меньшей прямотой, запутанностью, интригой. Большинство персонажей Петрушевской (особенно), Улицкой лишены гармонии личного существования: судьба, как правило, поворачивается к ним «если не спиной, то боком», возникают непреодолимые ситуации.

Как показали результаты анализа элокутивного уровня организации текстового массива на лексическом уровне (а это наиболее интересный для литературы ракурс исследования), для женского повествования характерны семантические поля «семья», «любовь», «дом». Авторы демонстрируют в дискурсивном процессе проявления женского поведенческого стереотипа: конкретные указания времени, места, даты, имен и фамилий – показатели склонности к обсуждению конкретных людей и событий повседневности – сочетаются с неопределенными местоимениями, вводными словами и конструкциями, выражающими неуверенность, вопросительными предложениями, эксплицирующими сомнения, и т.п. Языковые особенности свидетельствуют о повышенной экспрессивности женских текстов, о стремлении к созданию собственного неповторимого языка, отличного от мужских речевых конструктов.

«Женский взгляд» выражается в способности обнаружить тайну и таинство там, где в повседневной суете «мира мужчин» их попросту перестают замечать. Однако авторы-женщины выбирают именно их лейтмотивом, темой и смысловой канвой своего творчества. «Женский стиль» определяет в том числе выраженное стремление сделать свою речь красивой и разнообразной, авторам важно передать собственное отношение к ним на уровне души, сердца, интуиции, в женском речевом поведении доминирует эмоционально-экспрессивный аспект речемыслительного процесса. Выбор авторами-женщинами сложных способов оформления речи на уровне синтаксических операций обусловлен стремлением к скрупулезной передаче нюансов внутренних размышлений героев, запутанности и сложности реального движения мысли, это своеобразный перевод с «языка мыслей» на «язык слов».

Внутренний монолог нередко воссоздает чувства и переживания героини нередко на грани патологии. В рассказе «Чужие дети» Л. Улицкой причиной для страданий героини является рождение девочек-близнецов, которых муж считает чужими и обвиняет Маргариту в распутстве. Внутренний монолог героини с его кольцевой композицией, идентичностью начальной и конечной фраз передает состояние «зациклившейся» на своем горе женщины. "Мы так любили друг друга, ты так хотел ребенка, я родила тебе сразу двоих, а ты говоришь, что это не твои дети, но я ни в чем не виновата перед тобой, как же ты можешь мне не верить, ведь мы так любили друг друга, ты так хотел ребенка, я родила тебе сразу двоих..." Реальность психологического анализа углубляется вхождением в онейросферу – сферу сновидений, которые «кончались непременным появлением двух враждебных существ, всегда небольших и симметричных».

В конкретных гендерно-лингвистических исследованиях характерные для женского дискурса семантические поля выявляются на уровне реализации лексических операций. Такой путь близок и литературоведам, ибо термин «поле» обозначает совокупность содержательных единиц (понятий, слов), покрывающую определенную область человеческого опыта, что позволяет глубоко раскрыть внутренний мир героя/героини. Словесное поле – это возникновение в сознании героев и читателя слов по ассоциации с услышанными, прочитанными. Анализ текстов Петрушевской, Толстой, Улицкой на лексическом уровне позволяет вычленить наиболее характерные для женского повествования такие семантические поля, как «любовь», «судьба», «семья», «дом». Ведь психологическое состояние героинь органически связано с их пониманием основных, наиболее важных для женщин ценностей, таких, как семья, любовь, и они образуют семантические поля речевых характеристик. В рассказе «Свой круг» Л. Петрушевской подробно прослеживаются степени родства героини с людьми «своего круга». Статус литературной героини часто определяется даже названием рассказов – «Дочь Ксени» Л.Петрушевской, «Дочь Бухары» Л. Улицкой. (То, что в прозе Толстой семантическое поле «семья» фактически отсутствует, лишний раз убеждает в маскулинности этого типа женской прозы).

Обратимся, например, к рассказу Л. Улицкой «Орловы-Соколовы», где взаимоотношения главных героев – Тани и Андрея – раскрываются в сфере семантического поля «семья». У героев Улицкой «во всех прочих пунктах обнаруживалось полное совпадение: оба полукровки, евреи по материнской линии, обе матери – смешная деталь – врачи. Правда, Танина мать, Галина Ефимовна, растила ее в одиночку и жили они довольно бедно, в то время как семья Андрея была вполне процветающая, но это компенсировалось тем, что на месте отсутствующего отца наличествовал отчим, отношения с которым были натянутые». Это семантическое поле изначально таит в себе семя конфликта. «… А Алла Семеновна, заранее готовая к родственной дружбе, не увидев со стороны будущей тещи большого энтузиазма, надула губы».

Такое же семантическое поле наличествует в рассказе Улицкой «Зверь»: «Пришли все, кого Нина хотела видеть: Сережины друзья, и его двоюродный брат с семьей, и одинокая золовка, которая недолюбливала Нину, и Миркас пришел со своей женой…» В этом семантическом поле отчетливо прочерчивается невозможное для старой патриархальной семьи равнодушие к продолжению рода. Говоря о Тане и Андрее («Орловы-Соколовы»), автор самим подбором лексики подчеркивает непохожесть изображаемого на то, что называли семьей раньше. «Шел уже третий год их общей жизни, о женитьбе разговор не возникал за ненадобностью: всеми преимуществами брака они в полной мере наслаждались, а недостатки, связанные с взаимной ответственностью и обязательствами, их не касались» - «… когда Галина Ефимовна намекнула дочери, что, может, оформить отношения, та холодно пожала плечами: - А это еще зачем?»

Из приведенного примера сделаем выборку контекстуальных синонимов: оформить отношения, общей жизни, о женитьбе, преимущества брака, взаимная ответственность – образуется синонимическая парадигма, в которой доминантой является концепт «брак». В семантическом поле «семья» можно вычленить контекстуальные синонимы, касающиеся таких понятий, как «брак», «ребенок», «аборт».

В том же рассказе – «Орловы-Соколовы» даются цинично-откровенные реалии такой семейной жизни: «В каникулы Таня сделала первый аборт, грамотный, медицинский, с редким по тем временам обезболиванием… Мысль о ребенке не приходила в их высокоорганизованные головы, это был абсурд, а вернее, болезнь, от которой надо поскорее избавиться».

В представленном примере обращает на себя внимание выбор контекстуальных синонимов: аборт – общая неприятность – без видимых потерь; ребенок – абсурд – болезнь.

В силу подобных стилевых особенностей произведения Л. Улицкой порой относят к массовой литературе, но нельзя не согласиться с тем, что подобные стилевые ходы автором лишь обыгрываются, а затем они начинают вести к совершенно иным разрешениям. Структурное изменение стандарта, присущего массовой литературе, становится авторским приемом.

Отметим также, что семантическое поле «Любовь» в женском дискурсе на элокутивном уровне представлено в разных вариантах. Л. Улицкая избегает в своих рассказах прямого употребления данного понятия, она описывает любовное чувство, используя «фигуру умолчания», т.е. любовь подразумевается. Подобный прием использует и Л.Петрушевская, которая дает описание любовного чувства через действия Жоры, свидетельствующие об искренней любви и привязанности к своей семье («Свой круг»). Панегирики любви женской прозе мало свойственны: это естественное, вытекающее из ее природной основы чувство женщины. Пожалуй, из рассмотренных нами рассказов наиболее подробно описание любовного экстаза, к тому же платонического, дано у Т.Толстой (автора-женщины маскулинного типа) в связи с образом мужчины («Река Оккервиль»).

Итак, воплощая в художественном слове гендерные доминанты внутреннего мира героев (и прежде всего - героини), авторы-женщины – Т.Толстая, Л.Петрушевская, Л.Улицкая раскрывают оппозицию маскулинность / феминность на примере как типологии персонажей, так и своего собственного творчества. Грань между воплощением доминант внутреннего мира и обрисовкой поведения провести очень трудно, они порой в художественном целом рассказа абсолютно неразделимы, и мы нарушали эту целостность, лишь подчиняясь логике анализа. В свою очередь именно поведение героев становится предпосылкой и причиной гендерных конфликтов, которыми так богата женская проза и которым посвящена 3-я глава диссертации.

Выводы по II главе

Идентичность женской прозы определяется способностью автора-женщины отождествить себя со своим телесным комплексом, раскрываемым «изнутри», что ведет к раскрытию ранее табуированных тем, к углублению в частную жизнь героинь. Здесь представляются наиболее важными две грани художественного воплощения гендерной проблематики: а) репрезентация автором-женщиной гендерных доминант внутреннего мира женщины, женской психологии с преобладанием художественного воплощения чувственной сферы героинь, особенностей ее поведения; б) изображение героев-мужчин, их психики и поведения, увиденных с точки зрения женского восприятия.

В рассказах Т.Толстой философия любви и жизни/смерти приводит читателя к пониманию дисгармоничности мира, его конечности, разрушительности. С точки зрения авторской позиции одинокая старость – наказание женщине за несостоявшуюся любовь, что подчеркнуто множеством деталей («Милая Шура»). Но, очевидно, далеко не всегда вина лежит на женщине (образ гувернантки Марьиванны из рассказа «Любишь – не любишь»). Соня – героиня одноименного рассказа – поднимается на еще более высокую ступень женского самопожертвования. Писательницу интересует оппозиция характеров (Соня – Ада, в «Реке Оккервиль» - Тамара и Вера Васильевна), что подчеркивает андрогинность данного типа творчества.

Аннигиляционный тип творчества рассматривается в диссертации на примере рассказов Л. Петрушевской. В рассказе «Темная судьба» и ряде других показана история женского одиночества, обреченности, отчаяния. Героиня Петрушевской находится в более ярко выраженной оппозиции по отношению к герою, чем в прозе Т. Толстой, но есть и исключения. Мужество, даже величие Петрушевская утверждает в образе героя рассказа «Бессмертная любовь».

Наряду с образами героини-любовницы Л. Петрушевская глубоко раскрывает образ женщины-матери, давая его различные вариации в рассказах «Случай Богородицы», «Свой круг», «Спасибо жизни».

Проанализированные в главе рассказы Л. Улицкой отличаются мелодраматическим сюжетом, что накладывает отпечаток и на образ героини («Бронька», «Бедная счастливая Колыванова» и др.). Но при всем различии женских образов у разных авторов, последних роднит отказ от этических императивов, они предоставляют героиням полную свободу действий.

Среди различных моделей поведения героев рассмотренных рассказов выделяется поведение самодостаточной женщины, жертвенное поведение, поведение, уводящее в виртуальный мир или резко противостоящее ожиданиям окружающих.

Рассмотренные в главе рассказы Т. Толстой, Л. Петрушевской, Л. Улицкой подтверждают, что женская проза предлагает художественное исследование «прозы» жизни, быта, лишенного духовного начала и радости; особое внимание уделяется феномену отчуждения, бездушия и жестокости в человеческих взаимоотношениях. Но не только. Нередко она несет очищение от скверны жизни; постижение мира через себя ведет автора-женщину к открытию новых смыслов существования не только женщины, но и мужчины.

Глава 3. Художественная специфика конфликта и хронотопа в женской прозе

3.1. Гендерный конфликт в исторической ретроспективе

Говоря о гендерной поэтике, нельзя пройти мимо особенностей гендерного конфликта [Грошев, 2001]. Как известно, сюжет художественного произведения обнаруживает и впрямую воссоздают реальные жизненные противоречия. «Без какого-то конфликта в жизни героев (достаточно длительного или кратковременного) трудно представить достаточно выраженный сюжет… По своей сути сюжет не идилличен, а так или иначе причастен к тому, что называется драматизмом» [Хализев, 1999, с. 383]. Источником конфликта выступают формы поведения персонажей, именно столкновение их позиций, в котором возможно разрешение, победа одной из сторон [Теория литературы, 2004, с.254]. Но читателя интересует и сам процесс развертывания конфликта, столкновения разных норм поведения, разных «правд». М. Эпштейн отмечал: «Как бы не проявлялся конфликт: в событийной коллизии или в смысловой оппозиции, в реальных противоречиях или концептуально-значимом противопоставлении самих образов, - он составляет, как правило, ядро художественной проблематики, а способ и направленность его решения – ядро художественной идеи» (Литературный энциклопедический словарь, 1987, с.165).

В реалистическом произведении в основе конфликта, как правило, лежат конфликты социальные и социально-психологические, в том числе – гендерные. Поэтому мы обратимся к статье Вал. А. Лукова, В.Н. Кириллиной «Гендерный конфликт: система понятий». Авторы пишут: «Именно в конфликте обнаруживается конкретный социокультурный способ выражения гендерных противоречий в современном мире… Это предметное поле социально-философского размышления исследования» [Луков, Кириллина, 2005, с. 87]. Проследив взаимодействие женского и мужского начал, они подчеркнули, что на витальном уровне может быть сбой симметрии: «За Женским началом природа закрепила функцию сохранения, устойчивости, пассивности, а за Мужским – разрушения, экспериментирования, активности. Это природное разграничение, необходимое для продолжения рода, является наиболее глубоким, онтологическим основанием гендерного конфликта и его принципиальной неразрешимости в логико-философском плане» [Там же, с. 89]. Отсюда осознание разницы между мужским и женским уже не в биологическом, а социокультурном плане, как между репрессивной и нерепрессивной культурами. Однако сами атрибуты маскулинного и феминного следует рассматривать лишь в плане философского расщепления единого на противоположности, а не как свидетельство реальных качеств мужчин и женщин (т.е. речь идет об идеальных типах). «В реальности же они не только переплетаются, но нередко ассоциируются с представителями противоположного пола или вообще не связываются с различиями по полу» [Там же, с. 90]. Поэтому авторы статьи подчеркивают, что конфликт не всегда имеет гендерную атрибуцию, а гендер не всегда проявляется как конфликт. Все сказанное применимо и к характеристике художественного гендерного конфликта. Обратим внимание, что и сами авторы прибегают к литературному примеру. «События типа аристофановского «Бунт женщин» в истории крайне редки и не оказывают существенного влияния на социокультурное развитие. Напротив, повседневное гендерное взаимодействие без видимых всплесков противоречий, но конфликтное по своей сути становится важным фактором социокультурных изменений» [с. 91].

Именно такое конфликтное по своей сути повседневное взаимодействие раскрывает женская литература, показывает его глазами женщин, тогда как писателей-мужчин чаще привлекали именно «видимые всплески и противоречия». Но если теоретически это стало осознаваться лишь в последнее время, то в художественном познании, прежде всего в литературе, гендерные конфликты давно стали «предметным полем». Вначале они не выходили за пределы внутренней духовной жизни, и примеров здесь не счесть, особенно в любовной лирике: Н.Некрасова («Мы с тобой бестолковые люди»), Ф.Тютчева («Она сидела на полу и груды писем разбирала…»). В лирике Серебряного века любовь раскрывается как «поединок роковой» женщины и мужчины. Самые разнообразные типы гендерных конфликтов представлены в прозе, где они определяли развязку сюжета во всех его перипетиях.

Современное понятие «гендерный конфликт» ретроспективно распространяется и на литературу предшествующих эпох, ибо она, за редкими исключениями, всегда говорит о взаимоотношениях полов, определяемых исторической эпохой. О гендерных конфликтах в строгом смысле этого понятия можно говорить применительно к таким произведениям первой половины XX века, как «Мальва» М. Горького, «Виринея» Л. Сейфулиной, «Цемент» Ф. Гладкова, «Таня» А. Арбузова. Можно вспомнить и более поздние произведения – «Битва в пути» Г. Николаевой, «Екатерину Воронину» А. Рыбакова и др. Так, яркую социальную, точнее революционную направленность имеет гендерный конфликт в романе Ф.Гладкова «Цемент» (1925), на котором целесообразно остановиться подробней: начало советской эпохи высвечивает истоки положения женщины в России XX века. Гендерный конфликт в «Цементе» в большей мере подан через восприятие мужчины, не понимающего нового в поведении женщины. Герой гражданской войны Глеб Чумалов, демобилизовавшись, не может согласиться с тем, что его жена Даша, которую он оставил несколько лет назад милой, кроткой, послушной, «встретила его не так, как он мечтал » [Гладков, 1983, с.282; далее указываются только страницы]. Став ответственным работником женотдела (символом чего в романе выступает красная повязка), Даша, конечно, очень рада неожиданному возвращению мужа: «…. Она не могла от него оторваться и по-ребячески лепетала:

- Ой, Гле-еб!.. Как же ты так… Я и не знала… откуда же ты взялся?.. И так… неожиданно!

И смеялась и прятала у него голову на груди. А он все прижимал ее и чувствовал, как бьется ее сердце, как вся она дрожит в неудержимом трепете.

Они оторвались друг от друга, опьяненно вглядывались в лица, в глаза, смеялись и опять бурно обнимались» [с. 280].

Но повествователем не раз подмечается в черной глубине Дашиных глаз «испуганная радость», «неосознанный страх» [с. 279]. Знаком ли неверности это было? Скорее это была уверенность, что возвращение мужа перечеркнет сложившийся без него уклад жизни женщины. С этим она смириться не могла, ибо в романтике переустройства жизни она нашла свое человеческое призвание. «Два дня я не буду – очень срочная командировка в деревню», - сообщает Глебу Даша; она даже помыслить не может отказаться от своего дела.

Дальнейшие попытки Глеба воспользоваться своими супружескими правами натолкнулись на твердое сопротивление Даши, на ее «лукавую усмешку». Ссылаясь на срочную командировку и «партдисциплину», что в общем соответствовало действительности, Даша оставляет мужа в одиночестве и смятении: «Красная повязка упрямо дразнила его до самой стены, звала за собой и смеялась. А потом, у пролома, Даша оглянулась, помахала ему рукой и сверкнула зубами. Глеб стоял на крылечке и, пораженный, смотрел на уходящую Дашу: никак не мог понять, что случилось» [с. 281].

Что переживает Даша, автором-мужчиной показано весьма скупо, через брошенную реплику: «Ах, Глеб…Даже не верится… совсем стал другой – новый… и родной, и чужой» [с. 282]. Далее Гладков показывает, что Даша боится потерять обретенную без мужа гражданскую свободу. Уже один из первых диалогов Даши и Глеба высвечивает все грани гендерного конфликта:

«- Ты во мне, Глеб, и человека не видишь. Почему ты не чувствуешь во мне товарища? Я, Глеб, узнала кое-что хорошее и новое. Я уж не только баба… Пойми это… Я человека в себе после тебя нашла и оценить сумела… Трудно было… дорого стоило… а вот гордость эту мою никто не сломит… даже ты, Глебушка…

Он свирепо и грубо обрывал ее:

- Мне сейчас баба нужнее, чем человек… Есть у меня Дашка или нет?.. Имею я право на жену или я стал дураком? На кой черт мне твои рассуждения!

Она отталкивала его и, сдвигая брови, упрямо говорила:

- Какая же это любовь, Глеб, ежели ты не понимаешь меня? Я так не могу…Так просто, как прежде, я не хочу жить… И подчиняться просто, по-бабьи, не в моем характере…

И уходила от него, чужая и неприступная.

С каждым днем она все больше отдалялась от него, замыкалась, и он видел, что она страдала. И он страдал от обиды и злобы на нее» [с. 296].

Свое состояние Даша объясняла следующим образом: «…У меня все внутри перевернулось… Ты вот на меня злишься, а ведь сам виноват: ты и не интересуешься, как я жила и в каком огне горела. Если бы хоть немножко узнал и почувствовал, не так грубо со мной обращался. Эх ты, детина!..» [с. 297]. Физическая сила и ловкость Даши помогли ей избежать насилия.

«А я так не могу, - отметает она ревнивые подозрения мужа. – Я хочу по-новому жить. Бери меня такой, какая я есть. Только такая мне нужна любовь. Ты мне дорог такой, каким я тебя знаю, и мне наплевать, что у тебя было без меня. А ты меня не уважаешь и топчешь. Не могу я так (…) Ну, пострадаем, Глеб, помучаемся. Что же делать, если так сложилось? Придет время, и мы построим себе новую жизнь…перегорит все, утрясется, а мы поразмыслим, как быть и как завязать новые узлы… Ведь мы же не расстаемся. Глеб. Мы же будем на виду друг у друга… вместе же будем…» [с. 544-545].

На каждом витке развития сюжета Даша Чумалова говорит о необходимости новых, говоря современным языком, гендерных отношений:

«- Да… все порвалось, все спуталось… Надо как-то по-новому устраивать любовь… А как – я еще не знаю. Подумать надо… Поразмыслим и договоримся. Одно важно: надо уважать друг друга и не накладывать цепей. А мы еще в кандалах, Глеб. Я люблю тебя, родной, но тебе надо перегореть… и все возвратится» [с. 501].

Даша дорожит своим новым статусом, хотя за это заплачено очень дорогой ценой – отданная в детдом (который, кстати, курирует сама Даша) их дочь Нюрка умирает. Растерянность, сомнения и переживания Глеба раскрыты в романе глубоко и полно, о чем рассказано во фрагменте под характерным названием «Потухший очаг»: «Днем Глеб совсем не бывал дома: эта заброшенная комната с пыльным окном (даже мухи не бились о стекла), с немытым полом, была чужой и душной. Давили стены, негде было повернуться. По вечерам стены сжимались плотнее и воздух густел до осязаемости» [с. 295].

Горечь утраты домашнего очага оттеняется воспоминаниями о прошлом: «Тогда было уютно и ласково в комнате. На окне дымилась кисейная занавеска, и цветы в плошках на подоконнике переливалась огоньками. Глянцем зеркалился крашеный пол, пухло белела кровать, и ласково манила пахучая скатерть. Кипел самовар, и звенела чайная посуда. Здесь когда-то жила его Даша – пела, вздыхала, смеялась, говорила о завтрашнем дне, играла с дочкой Нюркой.

И было больно оттого, что это было. И было тошно оттого, что гнездо заброшено и замызгано плесенью» [с. 295].

Однако Глебу, еще не вошедшему в заводскую жизнь (в отличие от Даши, возвращавшейся домой за полночь), и в голову не приходит внести свою лепту в создание домашнего уюта. Позже Глеб нашел себя в активной борьбе за восстановление новороссийского цементного завода, но понять Дашу, одержимую той же страстью созидания, он пока не может. Не может даже представить себе, что если забрать дочь из детдома, то и ему придется с нею сидеть дома; он не может признать равенство мужчины и женщины в сексуальных отношениях. Признавая право на неверность только за мужчиной, он убежденно говорит: «Нельзя же ставить на одну линию мужчину и женщину. Что допустимо мужику – бабе недопустимо», что вызывает гневную отповедь Даши: «Милое дело: у бабы – иное положение. У нее, вишь ты, лихая судьба – быть рабой и не знать своей воли: быть не в корню, а в пристяжке. По какой это ты азбуке коммунизма учился, товарищ Глеб?»

В душе Глеба происходит большая внутренняя работа. Говоря современным языком, у него происходит становление гендерного сознания: «Он не узнавал ее (Дашу): какая-то невиданная сила дышала в ней. Ее прямота и дерзость сбивали его с толку. Разве она раньше смела говорить с ним таким независимым тоном? Она жила тогда его умом и отдавалась ему вся без остатка. Откуда у нее такая смелость и самоуверенность?

Хотелось броситься к ней, бить ее, терзать и плакать, - плакать и умолять о ласке. Так молчали они долго и не шевелились. Он ждал, надеялся, что она встанет, подойдет и нежно, без слов прижмется к нему. Но она лежала без движения, даже дыхания ее не было слышно.

- Даша, родная!.. Не мучай меня… Почему ты такая неласковая?

Она взяла его руку и приложила к груди.

- Милый, возьми себя в руки.. успокойся… Давай немножко поймем друг другу… Подожди, родной.. Мне тоже нелегко. Но есть такое, о чем надо подумать. Я только о тебе и тосковала эти три года…озьми себя в руки.. ожила к груди.я ее не было слышно.ов прижмется к нему. мости, о чем свидетельствует следующий диалог.___» [с. 298-300].

Поэтизация образа новой женщины достигается и через несобственно прямую речь, когда в речи повествователя звучат интонации наконец-то начавшего понимать жену Глеба, и непосредственно авторскую характеристику (одно плавно переходит в другое): «Откуда у нее [Даши] эта небоязливая речь? Где она научилась так гордо вскидывать голову и отражать глазами занесенный удар?

Не на войне, не с мешком на горбу, не в бабьих заботах: проснулся и окреп ее характер от артельного духа, от огненных лет, от суровых испытаний и непосильной женской свободы» [с. 299].

В конце романа Глеб понимает, что не может сказать жене «властного слова»: «И не просто жена стояла перед ним, а равный ему по силе человек, который взял на свои плечи все тяготы этих лет. (…) Ни на один миг не мог забыть Глеб самого главного – нет прежней Даши, - есть иная, новая, которая завтра может уйти и больше не вернуться никогда».

Гладков раскрывает социальную значимость поведения Даши Чумаловой. Напомним, что «формы поведения нередко выдвигаются на авансцену произведения, предстают как источник серьезных конфликтов» [Мартьянова, 1999, с. 267]. Собрания, которые производила в клубном зрительном зале каждую неделю Лизавета длились до полуночи, «разноголосо кричали они и будоражили тишину задумчивых зорь и горных лесных ущелий». И в этом буйном многоголосии рождалось новое сознание. Когда через ячейку и через клуб сколотили две группы по ликвидации неграмотности, в которых оказались одни женщины, что стало символом их активного участия в революционном преобразовании мира. На первом занятии выступала Даша, и ее речь дана в пересказе повествователя.

«Она отметила, что они, не в пример мужчинам, являются активными борцами за просвещение и тем самым доказали свою пролетарскую сознательность. Дело не только в том, чтобы научиться писать и читать, а в том, что это – начало большой работы над собою. Это открывает перед ними двери к государственной деятельности. Знание – большая сила: без знаний нельзя управлять страной. Женщины хлопали в ладоши и чувствовали себя больше и лучше, чем дома, умнее и богаче, чем с детьми и на кухне…» [с. 461].

В целом Федор Гладков решает гендерный конфликт на оптимистической ноте. В конце романа беременная – уже в который раз – Мотя сочувствует Глебу и сокрушается о гибели его гнезда, от того огня, который они сами понесли, Глеб отвечает:

«- Ничего. Мотя… Огонь – неплохая дорога… Ежели знаешь, куда шагают ноги и глядят глаза, разве можно бояться больших и малых ожогов? Мы – в борьбе и строим новую жизнь. Все хорошо, Мотя, не плачь. Так все построим, что сами ахнем от нашей работы!..

- Ой, Глеб! Ой, Глеб! Наработал в своем гнезде на свою шею..

- Овва, построим новое гнездо, Мотя… в чем дело? Значит, старое гнездо плевое…» [с. 503].

Взволнованная речь Глеба на открытии восстановленного завода, романтический пафос заключительных слов - «Глеб схватил красный флаг и взмахнул им над толпою. И сразу же охнули горы, и вихрем заклубился воздух в металлическом вое. Ревели гудки – один, два, три… - вместе и разноголосо и рвали барабанные перепонки, и словно не гудки это ревели, а горы, скалы, люди, корпуса и трубы завода», - воспринимается как залог того, что новые отношения мужчины и женщины станут такой же реальностью, как и казались тогда бесспорные завоевания социализма. Именно эти детали придают гендерной конфликтности надежду на позитивное разрешение, что впоследствии станет гендерным стереотипным лейтмотивом советской многонациональной литературы. Только теперь такие конфликты репрезентирует женская проза.

3.2. Уровни гендерных художественных конфликтов

К концу XX века читателю представилась возможность получить художественную информацию о гендерных конфликтах в основном из произведений самих женщин, которые не только художественным творчеством, но и своей общественной деятельностью, как публицисты, защищают права женщин. Драматург и прозаик Мария Арбатова полагает, что «борьба женщин за свои права актуальна да тех пор, пока эти права нарушены. На сегодня (интервью дано в середине 2004 г. – Г.П.) в стране они нарушены по всем статьям. В эшелонах власти женщин по-прежнему единицы: 1 % в исполнительной, 8 % в законодательной. К собственности и государственному ресурсу женщины по-прежнему не допущены – по данным Госкомстата, 92 % частной собственности зарегистрировано в России на мужчин. Права женщин на трудовом рынке нарушены и по горизонтали, и по вертикали. Государство не интересуется отсутствием алиментов по всей стране. По сути, оно защищает разведенного отца от материальных требований ребенка и бывшей жены. Законодательство устроено так, что женщины не защищены от насилия. 14 000 женщин погибают каждый год от домашнего насилия, только 2 % дел по изнасилованию доходят до судов. Контрацептивная культура не считается до сих пор частью государственной политики, и россиянка по-прежнему делает около восьми абортов за жизнь» (Арбатова, 2004, с. 5). Эти, казалось бы не имеющие отношения к литературоведению факты, тем не менее объясняют настрой женской прозы и происхождение социальных гендерных конфликтов, которые затем трансформируются в конфликты художественные. Гендерные конфликты современности были намечены еще на заре позднесоветского периода в страстной публицистической статье гендеролога О. Ворониной «Женское предназначение: миф, идеология, практика» (Воронина, 1991), но чтобы конфликты социальные и житейские стали художественными конфликтами, было нужно время и мера таланта. Женскую прозу поначалу упрекали за мелкотемье. В ней не было фона грандиозных производственных проблем, как у Г.Николаевой, или фактов широкой социальной значимости, как у А. Коптяевой. Жизнь героинь Петрушевской, Улицкой, конечно, бытом не ограничивается (читатель это понимает), но изображена она, как говорили не очень благоволящие к ним критики, «на пятачке быта, между кухней и спальней». Для их героинь, особенно у Улицкой, это все события мирового масштаба. В наши дни изменился взгляд на жизнь частного человека. Теперь же принята другая шкала ценностей, и то, что ранее казалось мелкотемьем, стало пониматься иначе. В ней видят основу жизни социума. Эта жизнь теперь раскрыта через призму взгляда второй половины человеческого рода, отстаивающей свое право на жизнь согласно личному, а не мужскому взгляду, что не могло способствовать умножению конфликтов как в жизни, так и в литературе. Второй источник конфликтогенности в том, что изменился облик героя-мужчины, который утратил ореол супермена революции, защитника отечества, командира производства. Такой герой нередко выглядит слабым, себялюбивым, нисколько не возражающим против высокого социального статуса женщины и нередко пользующийся им, снимающим с себя все заботы о семье. Мужчина как слабый и фактически асоциальный тип введен в рассказах Л. Улицкой (а также в ее романе «Искренне Ваш, Шурик»), Л. Петрушевской «Темная судьба», «Бессмертная любовь», «Незрелые ягоды крыжовника», Т.Толстой «Петерс», «Поэт и муза». Сюжетные варианты бесконечны, как бесконечна сама жизнь.

В женской прозе конца XX – начала XXI в.в. гендерный конфликт не носит столь отчетливо выраженного социального характера как в «Цементе» Ф.Гладкова. Он более метафизичен, что очень хорошо показано И.Тартаковской на материале рассказов Л. Петрушевской. Литературовед подчеркнула разницу в ролях мужчины и женщины: у женщины «из ее причастности к первоосновам мира вырастает осознание себя его «собственницей», как в рассказе «Слабые кости». Этой укорененности лишен мужчина. Отсюда его поведение «невоздержанное, не стесняющее себя ни в чем», «свободное и легкое времяпрепровождение» («История Клариссы», «Отец и мать»). Но отсюда же беспомощность и ужас: рождается ребенок, и герой «в отключке»; заболевает, и ему сразу же грозит гибель…

Гендерный конфликт – конфликт прежде всего психологический. Как справедливо писала Д.Рыкова, обращаясь к рассказам Петрушевской: «впоследствии понимаешь, конечно, что не только и не столько от голода и недостатка денег мучаются люди. Чаще всего – от холода душевного, холодности других по отношению к ним, мороза чувств, льда речей. Допустим, муж не понимает жену и ей изменяет, но жену по-настоящему истязает его неумение услышать и понять («Такая девочка, совесть мира», «Я люблю тебя», «Свой круг») » (Рыкова, 2004, с. 179-180).

Поэтому мужчина, как составляющая гендерного конфликта, вызывает настойчивую жалость. То обращается внимание на его маленький рост, как в “Приключениях Веры”, то на детскую беззащитность: “толстый ребенок”, “наивный мальчик сорока двух лет”... Он изначально обречен. Постоянно ждет героиня, что дядя Гриша в одноименном рассказе упадет с крыши. Он погибает иначе, зато с крыши упал Павел из “Элегии”, едва жена отвернулась. Другому герою, оставшемуся без женщины, грозит голодная смерть, он кончает с собой. В то время как его жена “цепкая, как все женщины-матери, как-нибудь нашла бы выход из положения” (“Грипп”)». Тартаковская подчеркивает, что «здесь впервые речь идет собственно не о “репрезентации женщины”, т.е. замене ее каким-то знаком или концептом. Это действительно женский голос и женский мир, заселенный чисто женскими страхами, проблемами, свершениями: мир, где присутствуют гинекологические консультации, болеющие дети, мужчины такие, какими видят их женщины. И то, что этот мир ничем не “объективирован” и не украшен, а подлинен, доказывает хотя бы то, как манят, завораживают эти тексты, и как их тяжело и страшно читать...» [Тартаковская, 1997].

Открытия современной женской прозы – это прежде всего открытие современной гендерной картины мира, в которой центральное место занимает конфликт между героиней и героем, изображенный в аспекте гендерных ролей: в любовных отношениях, в семейной жизни, в производственной сфере. Произведения Л. Петрушевской дают примеры неканонического конфликта, который не может преодолен и гармонизирован в развитии сюжета, он обращен к сознанию читателя, который самостоятельно постигает противоречия самой реальности (курсив мой – Г. П.).

Благодаря художественному произведению открываются субстанциальные противоречия, перед которыми бессилен индивид; внутренние коллизии выражены опосредованно, через подтекст, потому что персонажи утрачивают стремление к самоанализу, поэтому редуцируется конфликт с определенной действительностью: герой обречен на подчинение ей» (Каблукова, 2003, с. 6). Художественные формы воплощения конфликтов могут быть разными. Лингвисты (Рядчикова, 2004) выделяют два типа конфликтогенности – универсальный и ситуативный. Универсальные – это те речевые действия, которые всегда (курсив мой – Г.П.) вызывают конфликт в любой ситуации. Их наличие в процессе речевой коммуникации ведет либо к внешнему проявлению конфликту – ссора, ответные ролевые действия, либо к внешне не проявляемым обидам. Словесное воплощение конфликтов в художественной литературе предполагает обращение к конфликтам универсальным, их можно назвать событийными, ибо средствами художественного слова конфликт воссоздается как непосредственное фабульное действие. Второй тип конфликта можно назвать смысловой оппозицией: читатель видит, что поведение героя, его внутренний настрой не может не входить в противоречие с внешним настроем (и, соответственно, поведение другого человека), хотя конфликта как события в этом случае не происходит. Такой уровень конфликта можно «определить и как коллизию, как ту дефиницию понятия, которая определяет противоречие скорее как момент внутренней структуры, чем как предмет художественного изображения» (Литературно-энциклопедический словарь, 1987, с. 160).

Многообразны конфликты в творчестве Т. Толстой. Они часто представлены как смысловая оппозиция, т.е. раскрываются на уровне поведения героев, без репрезентации событийной стороны конфликта, как, например, в рассмотренных выше ее рассказах «Милая Шура»[1] , «На золотом крыльце сидели…». Не повторяя сказанного, перейдем к конфликтам на уровне событийном. Мы уже отмечали смысловую оппозицию в начале рассказа («Поэт и муза»): его героиня – врач – состоявшаяся личность, жаждущая подлинной любви-страсти, не может быть удовлетворена вяло-текущей связью с сослуживцем. Но то, что она делает, встретив, наконец, любимого мужчину, сразу перерастает в откровенный событийный конфликт. Дело в том, что Григорий оказался поэтом (по совместительству дворником), уже втянувшимся в жизнь художественной богемы.

«Гришуня узнал, что счастливая Нина останется с ним до гробовой доски; вначале он немного удивился и хотел отсрочить наступление нечаянного счастья или, если уж это нельзя, – приблизить встречу с доской, но после, по мягкости характера, стал покладистее, только просил не разлучать его с друзьями. Временно, пока он не окреп, Нина пошла ему навстречу. Конечно же, это была ошибка: он быстро встал на ноги и снова втянулся в бессмысленное общение со всей этой бесконечной оравой: тут были и какие-то молодые люди неопределенных занятий, и старик с гитарой, и поэты-девятиклассники, и актеры, оказывавшиеся шоферами, и шоферы, оказывавшиеся актерами, и одна демобилизованная балерина, говорившая: "Ой, я еще позову наших", – и дамы в бриллиантах, и непризнанные ювелиры, и ничьи девушки с запросами в глазах, и философы-недоучки, и дьякон из Новороссийска (….) Естественно, все это обилие народу было Нине неприятно. Но самое неприятное было то, что каждый божий день, когда ни забежишь – днем ли, вечером ли после дежурства, – в дворницкой сидело, пило чай и откровенно любовалось Гришиной мягкой бородой убогое существо (курсив мой – Г.П.) не толще вилки - черная юбка до пят, пластмассовый гребень в тусклых волосах, – некто Лизавета. Конечно, никакого романа у Гришуни с этой унылой тлей быть не могло. Посмотреть только, как она, выпростав из рукава красную костлявую руку, неуверенно тянулась за каменным, сто лет провалявшимся пряником - будто ждала, что ее сейчас стукнут, а пряник отберут. И щек у нее было меньше, чем требуется человеку, и челюстей больше, и нос хрящеватый, и вообще было в ней что-то от рыбы -черной, тусклой глубоководной рыбы, ползающей по дну в непроглядном мраке и не смеющей подняться выше, в светлые солнечные слои, где резвятся лазурные и алые породы жителей отмелей». И делается вывод: «Нет, какой уж тут роман. Но Гришуня, блаженненький, смотрел на этот человеческий остов с удовольствием, читал ей стихи, подвывая и приседая на рифмах, и после, сам, расчувствовавшись от собственного творчества, сильно, со слезой мигал и отворачивался, поглядывая на потолок, чтобы слезы втекли обратно, а Лизавета трясла головой, изображая потрясение всего организма, сморкалась и имитировала детские прерывистые вздохи, будто тоже после обильных рыданий».

Такое сопоставление позволяет вычленить гендерный сценарий взаимоотношений мужчины и женщины, где первый ждет поклонения и восторга, а второму необходимо реализовать потребность в защищенности и понимать исключительность собственного выбора. Кроме того, Лизавета, как и Гриша, творческая натура, они представляют некий творческий тандем. Она в самом деле понимает поэта, и ее рыдания вовсе не притворство, это мироощущение себя и мужчины, его творений. Но Нина в Лизавете видит только соперницу и делает все возможное, чтобы исключить художницу из жизни Гриши. «Не хотела она пользоваться Гришей на общих основаниях; ей и только ей должны были принадлежать голубые очи и прозрачная борода красавца-дворника. О, если бы она могла стать не случайной, зыбкой подругой, а полновластной хозяйкой, положить Гришуню в сундук, пересыпать нафталином, укрыть холщовой тряпочкой, захлопнуть крышку и усесться сверху, подергивая замки: прочны ли?»

Именно к такому итогу и придет героиня. Любовь оказывается для Нины нереализованным характерным для мужской гендерной роли желанием властвовать и покорять, и мужчину она себе находит робкого и нерешительного, позволившего ей подчинить свою волю. Герой рассказа реализует женскую роль и предназначение в патриархальной культуре, он излучает доброту и бескорыстие, всегда и всем готов помочь, он сострадателен и сердоболен, отзывчив на чужие проблемы.

«А он, беспечный, готовый повиснуть на шее у любой уличной собаки, пригреть любого антисанитарного бродягу, тратил себя на толпу, разбрасывал себя пригоршнями; простая душа, брал авоську, нагружал ее простоквашей и сметаной и шел навещать заболевшую Лизавету, и приходилось идти с ним, и, боже мой, что за берлога, что за комната, желтая, жуткая, заросшая грязью, слепая, без окон!»

Нина понимает, что на пути к ее счастью, к браку стоит другая женщина, вот здесь и пригождается ее по-мужски деловые качества, ее настойчивость и целеустремленность: «Уничтожить Лизавету было так же трудно, как перерезать яблочного червя-проволочника». Когда ее пришли штрафовать за нарушение паспортного режима (очевидно, по наводке Нины), она уже ютилась в другом месте, и Нина посылала отряды туда. Лизавета пряталась в подвалах – Нина затопляла подвалы; она ночевала в сараях – Нина сносила сараи; наконец Лизавета сошла на нет и стала тенью. Семь пар железных сапог истоптала Нина по паспортным столам и отделениям милиции, семь железных посохов изломала о Лизаветину спину, семь кило железных пряников изгрызла в ненавистной дворницкой – надо было играть свадьбу». Героиня приходит к своей цели через разрушения, уничтожая и без того несчастную и обездоленную Лизавету, неосознанно стоящую на Нинином пути к Грише. Нина все решила за себя и своего избранника , нарисовала картину счастливой и безмятежной семейной жизни, не понимая, что Грише для счастья нужен не красивый дом с заботливой женой и трехразовым питанием, а свобода творчества и выбора собственного жизненного пути, он пришел в эту жизнь не для ублажения Нины, не для сытой жизни, он другой, отличный от представлений героини. Гриша не живет по стандартам общепринятого счастья, он сделал давно свой выбор. Но излишняя мягкость характера героя позволили женщине устроить все на свой манер:

«Уже редела пестрая компания, уже приятная тишина стояла вечерами во флигеле, уже с уважением стучал в дверь случайный смельчак и тщательно, сразу жалея, что пришел, вытирал ноги под Нининым взглядом. Недолго оставалось Гришуне уродоваться с лопатой и зарывать свой талант в сугробы, он переезжал к Нине, где его ждал прочный, просторный письменный стол, покрытый оргстеклом, слева на столе – вазочка с двумя прутиками вербы, справа – в рамке с откляченным хвостом улыбалась Нинина фотокарточка, так сказать, "твое лицо в его простой оправе". И улыбка ее обещала, что все будет хорошо, сытно, тепло и чисто, что Нина сама сходит к товарищу Макушкину, чтобы решить наконец затянувшийся вопрос со сборником, она попросит товарища Макушкина внимательно просмотреть материалы, дать советы, кое-что подправить, нарезать вязкий торт Гришиного творчества на съедобные порционные пирожные».

Перед их бракосочетанием Нина позволяет Грише устроить прощальный ужин с друзьями. Тема застолья для литературы не нова, она воплощает идею раскрытия человеческой души, истинной натуры, идею познания друг друга: «На прощальный ужин повалили неисчислимые полчища – девочки и уроды, старики и ювелиры, и пришли, выворачивая ноги, трое балетных юношей с женскими очами, и приполз хромой на костылях, и привели слепого, и мелькнула тень Лизаветы, почти уже бесплотная, а толпа все прибывала, жужжала и неслась, как мусор из пылесоса, пущенного в обратную сторону, и расползались какие-то бородачи, и стены флигеля раздвигались под людским напором, и были крики, плач и кликушество… А к утру вся нечисть сгинула, и Нина, уложив Гришуню в такси, отвезла его в свой хрустальный дворец».

Толстая меняет своих героев ролями, происходит так называемый гендерный трансвестизм, при котором мужчина и женщина меняются качествами, лежащими в основании разделения на мужской и женский тип поведения. Нина воплощает мужской гендерный образ, а Гриша – женский.

Нина счастлива, она совсем не замечает уныния супруга. «...Ах, знаете, некому написать портрет любимого человека, когда он, протирая заспанные голубые очи и выпростав из-под одеяла молодую мохнатую ногу, зевает во всю ширь! И смотришь на него как завороженная, и все-то в нем твое, твое: и изъян в зубном ряду, и проплешина, и чудесная бородавка! И чувствуешь себя королевой, и люди расступаются, и коллеги почтительно кивают, и Аркадий Борисыч (бывший любовник – Г.П.) вежливо подает руку, обернутую в стерильную бумажку. Хорошо было врачевать доверчивых больных, хорошо нести домой полные сумки вкуснятины, хорошо было вечером проверять, как заботливая сестра, что написал Гришуня за день».

Нина реализует в супружеских отношениях себя не только как женщина-охотница, но и как мать; она переносит материнские чувства на мужа, тем самым напрочь лишая его собственного мнения и возможности самовыражения, Гриша становится маленьким сынком для героини. «Только вот слабенький он был, много плакал, и не хотел кушать, и не хотел писать ровненько на чистой бумаге, а все подбирал по старой привычке тючки да сигаретные коробки и чертил каракульки, а то просто рисовал загогулины и закорючки. И сочинял про желтую-желтую дорогу, все про желтую дорогу, а над дорогой – белая звезда. Нина качала головой: "Подумай, солнышко, такие стихи нельзя нести товарищу Макушкину, а ты должен думать о сборнике, мы живем в реальном мире". Но он не слушал и все писал про звезду и дорогу, и Нина кричала: "Ты меня понял, солнышко?! Не смей такое сочинять!" И он пугался и дергал головой». Раз в неделю жена проверяла его письменный стол и выбрасывала те стихи, которые женатому человеку сочинять неприлично. И порой ночью, - пишет Т.Толстая, – «она поднимала его на допрос: пишет ли он для товарища Макушкина или отлынивает? И он закрывался руками, не в силах вынести яркого света ее беспощадной правды».

Брак героини трудно назвать счастливым, Гриша изнемогает под гнетом Нины, она, не замечая его душевных переживаний, не осознавая, что день за днем лишает его дорогих ему людей, предметов, вещей, приводит героя к гибели души, что влечет за собой физическую смерть.

К любым проблемам, стоящим перед Ниной, героиня подходит по-мужски конструктивно, уверено и практично; придя, в конце концов, к грустному итогу: «Так они худо-бедно прожили два года, но он, хотя и окруженный всяческой заботой, не ценил ее любви и совсем перестал стараться. Бродил по квартире и бормотал, бормотал, что вот он умрет, и завалят его землей, глиняными кладбищенскими пластами, и мелкое золото березовых копеечек, милостыней осыплется на могильный холм, и сгниет под осенними дождями деревянный крест или фанерная пирамидка – что уж там не жалко будет над ним поставить, и все-то его позабудут, и никто не придет». Потом добрые люди рассказали ей, что Григорий хочет вернуться во флигель, что он не безуспешно ходил к взятой на его место дворничихе и торговался за сколько «она уступит ему его прежнюю жизнь». У Нины были связи в горздраве, «и она намекнула там, что вот прекрасное трехэтажное здание в центре, можно занять под учреждение, они же как раз искали. Они благодарили ее там, в горздраве, им это подходило, и очень скоро дворницкой не стало, камин сломали, и один из медицинских институтов разместил во флигеле свои кафедры».

Критики давно заметили отличительную черту творчества Толстой – сильные, непредсказуемые концы. Рассказа «Поэт и муза» не стал исключением, в этом отношении он превосходит любые возможные, логически или алогично выстроенные финалы:

«Гриша замолчал и недели две ходил тихий и послушный. А потом даже повеселел, пел в ванной, смеялся, только совсем ничего не ел и все время подходил к зеркалу и себя ощупывал. "Что это ты такой веселый?" - допрашивала Нина. Он открыл и показал ей паспорт, где голубое поле было припечатано толстым лиловым штампом: "Захоронению не подлежит". "Что это такое?" - испугалась Нина. А Гришуня опять смеялся и сказал, что продал свой скелет за шестьдесят рублей Академии наук, что он свой прах переживет и тленья убежит, что он не будет, как опасался, лежать в сырой земле, а будет стоять среди людей в чистом, теплом зале, прошнурованный и пронумерованный, и студенты – веселый народ – будут хлопать его по плечу, щелкать но лбу и угощать папироской; вот как он хорошо все придумал. (…) И вот с этого момента, говорила потом Нина, любовь их как-то пошла наперекосяк, потому что не могла же она пылать полноценной страстью к общественному достоянию и целовать академический инвентарь. Ничто в нем больше ей не принадлежало». С глубокой иронией говорит Толстая о своей маскулинной героине, которая не чувствует своей вины, считая, что «виновата жизнь».

«И подумайте, какие чувства должна была пережить она, прекрасная, обычная женщина, врач, безусловно заслужившая, как и все, свой ломтик в жизни, – женщина, боровшаяся, как нас всех учили, за личное счастье, обретшая, можно сказать, свое право в борьбе? (…) И после его смерти она очень переживала, и подруги ей сочувствовали, и на работе пошли навстречу и дали десять дней за свой счет. И когда все процедуры были позади, Нина ездила по гостям и рассказывала, что Гриша теперь стоит во флигельке как учебное пособие, и ему прибили инвентарный номер, и она уже ходила смотреть. Ночью он в шкафу, а так все время с людьми». Подобный финал рассказа ставит вопрос о философии мечты, ее воплощении и удовлетворенности того, кто хотел исполнить свою мечту, во что бы то ни стало, ценою крушения мечты другого человека. Если обратиться к метафоре рассказа, то Толстая подобным окончанием «Поэта и музы» канонизирует мужской образ.

В прозе Петрушевской гендерные конфликты между мужчиной и женщиной в любовных отношениях весьма многообразны и отображают многообразие ситуаций самой жизни. Это, во-первых, слабость и материальная несостоятельность, необеспеченность, отсутствие, как говорится, своей крыши над головой, что никогда не приведет к влюбленности и даже большой любви, к семейному счастью. Так, неосуществившийся жених Галины («Рассказчица» Л. Петрушевская), архитектор сорока лет, сильно привязанный к своей престарелой маме, которая так не разрешила ему жениться: «У него мать старая, а ему уже почти что сорок лет, и он никак не может решиться представить себе, как же так в их двух комнатушках вместо одной хозяйки, его матери, будет жить еще и его молодая жена, и насколько это будет сложно, он просто не представляет, ему нужно много работать, он еще и художник». По сути дела тот же конфликт, но осложненный дополнительной ситуацией (донжуанством героя) изображен в позднем рассказе Л. Петрушевской «Спасибо жизни». Сообщая, что М.И. в свое время родила внебрачную девочку, автор останавливается на образе отца «замшелого гения, который проживал с лежачей мамой в своем книгохранилище и весь именно что зарос – даже нос покрылся какими-то паутинами…» И вновь образ слабого мужчины, привязанного к маме и боящегося ответственности за свою собственную семью: «Что характерно, гений, несмотря ни на что, вскоре женился и родил еще двоих детей, хотя по-прежнему жил с семьей порознь (его мама!)».

Дефлорация женщины в женской прозе, как это ни парадоксально, лишена романтического флера, какой набрасывался на нее в мужской литературе (исключение составляет «Жизнь» Мопассана).

С влюбленной М.И. ее «Гений один раз снизошел до совокупления после бутылки (он охотно пил хорошее вино, а М.И. раскошелилась и притащила портвейн “Порто”, а также сыр, колбасу и мятные пряники, прямо с зарплаты)». Именно в этот момент очередная поклонница, как пишет Петрушевская, «прорвалась по телефону, причем дважды, вела артподготовку, желала привезти “супчику”, и бедная М.И. дважды застывала в неудобной позе, а гений отвечал, что да, запыхался, прибежал от мамы. И опять прибежал, да (опять запыхался). Не хотел травмировать претендентку второго эшелона или уже ее боялся.

М.И. все вытерпела, все это лишение девственности…»

В семейной жизни отношения героинь с противоположным полом также складываются не самым лучшим образом, в противостоянии мужского и женского начал. Это проблема ослабления мужского плеча в мире, где героиня зачастую одинока или должна самостоятельно бороться с трудностями, в то время как ее муж, друг страдает от алкоголизма (вариант: от полного бездействия, апатичного настроения и т.д.). Предельно обобщенная форма семейного гендерного конфликта раскрывается в том же рассказе Петрушевской «Спасибо жизни».

М.И. устраивает свою жизнь сама, происходит так называемый «гендерный трансвестизм», при котором социальные роли мужчины и женщины меняются: героиня готова «жениться», мужчины в рассказе «вели себя как капризные барышни». Героиня обеспечивает сносный, как говорится, прожиточный минимум семье и не только своей квалификацией (напомним, что она кандидат наук), потом нищенской пенсией, но и умением и желанием, хоть по линии благотворительности, что-то достать для семьи, в отличие от мужа, который (автором нарочито взят почти идеальный вариант) – «непьющий плотник, золотые руки, масса перспектив (если подумать!)», но он «принципиально не берет халтуру, зарабатывает минимум, мог бы горы злата, но презирает (курсив мой – Г.П.)». Забота о материальном благополучии семьи редко входит в обязанности современного мужчины (авторы имеют в виду массовый типаж, а не узкую прослойку современных бизнесменов). В результате – многозначительность и обобщающая сила конфликта в рассказе «Спасибо жизни» воплощена в финале: «Все устроилось, только нет одежды, и вечные тапочки на резиновой подошве мелькают в сторону благотворительных точек, муж в результате одет-обут, дочь в кофточках, мама в халатиках, но там, откуда бьет родник сэконд хэнда, не бывает целых колготок, только носочки малого детского размера либо мужские. Но случаются брюки и длинные юбки, это спасение, спасибо жизни».

Вторая грань семейного конфликта – мужская неверность. Завистливый шепоток подруг, что «М.И. в своих носочках трепаная и странная, не пара» своему мужу, который притягивал их взгляды «на прогулках с собакой, с сеттером (!), и иногородний муж всегда был аккуратен, подтянут, Боже, и с трубкой! Джеймс Бонд!». Но вскоре зависть сменилась злорадством, смешанным сочувствием: оказалось, что «раз в неделю пан ходит ночевать к троюродной сестре М.И. … какие страдания у нее в эту одну ночь в неделю! Бедная».

Интересно, что Петрушевская подробно останавливается на непроявленном конфликте. Даже о том, что сильнее всего ранит женщину, – неверность мужа – Петрушевская сообщает косвенно, через сплетни подруг М.И. Читатель так и не узнает эмоциональную реакцию М.И. на измену супруга, знает только, что она терпит и сцен не устраивает. В жизни такой гендерный конфликт может проявляться в разных формах, но писателю важнее дать его основу как закон жизни, скрытый за внешне благополучным фасадом «семейного счастья»: «М.И. и плотник дружно присматривают за своим почти столетним младенцем » (курсив мой – Г.П.). Читателю не надо подозревать писательницу в жестокосердии по отношению к выжившей из ума почти столетней старухе: ее образ – символ, парадоксальный и гротескный, символ бесперспективности современной семьи, знак, заменяющий венец любви – ребенка и подлинное семейное счастье.

Символична в этом рассказе и глухота мужа, которая подчеркивается на протяжении всего развития сюжета, смысловая оппозиция, но имеет и кульминационное выражение, когда, казалось бы, сталкиваются интересы супругов: «Правда, М.И. ненавидит телевизор, и муж ее смотрит передачи беззвучно, в наушниках, но правда и то, что зять глуховат в сильной степени и без наушников (а там еще слухоаппарат) ничего не схватывает, языка немых не изучил». Сильная женщина и рядом мужчина, который не хочет ничего слушать. Возможно, глухота – это художественное воплощение реакции героев на жизненные проблемы и, конечно же, символ глухоты и непонимания между членами семьи.

Нам могут возразить: семья М.И., созданная уже пожилыми людьми, скорее исключение, чем правило. Но скрытый, возможно даже не осознаваемый, а порой и ярко выявленный конфликт всегда присутствует в семейной жизни всех героинь Петрушевской. Но нет гармонии и в семейной жизни тех героинь женской прозы, которые преодолели барьер одиночества, не так как М.И., а в положенный срок. Жизнь семей у Петрушевской безрадостна, причем это касается и душевно активных героинь и пассивных.

В рассказе «Отец и мать» гендерный конфликт раскрывается на грани психической аномалии. Героиня рассказа Таня – старшая дочь в многодетной семье с проблемными отношениями между родителями: «Младше ее (Тани – П.Г.) были многочисленные девочки и самый последний, мальчик, которого мать так и носила у груди все самое последнее время своей супружеской жизни и бегала со своим сыном на руках вслед за мужем, направляющимся на службу, — бежала, чтобы не дать ему уйти на эту проклятую службу, где он только занимается сплошным развратом». Отец Тани военнослужащий, мать нигде не работает, постоянно подозревает мужа в измене, устраивает скандалы, истерики – такая стандартная жизненная ситуация вынесена Петрушевской на читательский суд.

Петрушевская традиционно распределяет роли в семье: замученная многодетная мать, болеющая ненавистью к собственному мужу, «ненавистью труженицы и страдательницы к трутню, к моту и предателю интересов семьи, хотя отец каждый вечер возвращался в лоно этой семьи и брал на руки очередного маленького, но мать и этот жест трактовала как уловку, как подлый финт провинившегося кобеля, и они чуть не раздирали маленького пополам — отец, чтобы не дать его взбешенной матери, а мать, чтобы не дать отцу повыставляться и поиграть в бесчестную игру, в отца семейства, при полном отсутствии к тому оснований. Могло показаться даже, что мать видит в своих детях только целый ряд вещественных доказательств своих усилий в жизни, своего нечеловеческого труда и своей неоспоримой, но ежечасно оспариваемой ценности перед лицом мужа-кобеля, который дрожит и трясется, как студень, каждый раз, когда она подымает голос…»

В нескольких предложениях Петрушевская показывает всю трагедию несостоявшейся жизни всех членов семьи: абсолютное непонимание между мужем и женой, ежедневные скандалы. Все характеристики мужа даны через восприятие жены – это ее оценка отца многочисленных детей и, наверно, когда-то любимого человека. После прочтения рассказа складывается двоякое впечатление: с одной стороны, кажется, что Петрушевская не договаривает: возможно, в прошлом между мужчиной и женщиной случилось нечто страшное, то, что привело к ненависти и разладу; с другой - понимаешь, что автор дает подлинный образ женщины-разрушительницы, неуверенной в себе, постоянно пытающийся доказать собственную значимость, обратить на себя внимание, вызвать сочувствие и жалость окружающих, утверждающийся за счет унижения собственного мужа и детей. Таким образом, Петрушевская здесь полностью развенчивает миф о русской женщине, воспетой всей классической литературой. Писательница даже лишает героиню имени, представляя ее как Петровну.

Нельзя не обратить внимание на отношение родителей к детям. Для иллюстрации обратимся к тексту рассказа:

«… Мать видит в своих детях только целый ряд вещественных доказательств своих усилий в жизни, своего нечеловеческого труда и своей неоспоримой, но ежечасно оспариваемой ценности перед лицом мужа-кобеля…» Рассказ насыщен, казалось бы, избыточными и отвратительными, но необходимыми подробностями:

«…Мать словно бы бросала каждый раз вызов судьбе и окружающим, бросая детей голодными и уходя с мальчиком в окружающую поселок степь или крича самые страшные слова о том, что у Таньки был выкидыш от отца — в стене, в пазу, оказались окровавленные тряпки (…) Если же отец пытался по собственной инициативе, в свойственной ему мягкой манере уложить девочек спать, то мать начинала вырывать у него детей и кричать, что никто пусть не спит, раз так, и все пусть смотрят на потасканного отца, который свеженький вылез из чьей-то постели с румянцем на щеках, который только что своим поганым ртищем, этой воронкой, целовал бог знает кого, а теперь лезет мокрыми губами к чистым девочкам, с которыми он тоже готов уже переспать, — и так далее».

Автор рассказа не раскрывает причины поведения матери. Одно из возможных предположений: мать делает это специально, ибо Таня, «нахватавшись такого», будет все остальное в собственной семейной жизни воспринимать как незначительную помеху, и ее жизнь действительно оказывается «светлой». Возможно предположить и какую-то неизвестную дочери вину отца, за которую он готов расплачиваться всю оставшуюся жизнь. Автор пишет: «Неизвестно, правда, к чему стремилась Танькина мать, возможно, это была потребность разрушения того обмана, той ложной картины, которую пытался своим смягчающим видом и лживыми выражениями лица создать отец прежде всего у детей, ему прежде всего перед ними важно было создать картину якобы мирной семейной жизни». Но она знает, что всякий мужчина – предатель, и она не даст, не позволит своему мужу сделать вид, что это не так, она заставит его показать свою истинную сущность, как бы он ни пытался уклониться от бегства. Но скорее всего речь идет о психопатии, которая для художника становится средством раскрытия неблагополучия мира, и в такой интерпретации конфликта явно проступает маскулинно-феминниный синтез взгляда автора на жизнь.

Петрушевская показывает родительские чувства через нарушение гендерных стереотипов: Мать оказывается грубой, обращаясь с детьми, как с вещью, они для нее одно из орудий борьбы с мужем. Отец, напротив, испытывает потребность в общении с сыном, он мягок и нежен с дочками. Его теплые искренние чувства к детям Петровна трактует по-своему – как сексуальное влечение к ним. Петрушевская описывает мир, утерявший все хорошее, светлое, созидательное: рассказ «Отец и мать» - о разрушенном мире семьи в нашем обществе.

Исходя из заголовка рассказа, можно предположить, что повествование ведется от лица дочери Татьяны, некоторые характеристика поведения родителей, их взаимоотношений также даются через оценку дочери: «Отец, несмотря на это, все-таки как-то еще удерживался в семье, и трудно сказать, на каком основании этот человек пытался каждый вечер возвращаться домой в миролюбивом состоянии духа, со смущенным или деланно равнодушным или еще каким придется видом, каждый раз не его собственным, а каким-то наживным, приготовленным только что, а не с тем естественно мрачным и ненавидящим лицом, какого только и можно было ожидать от него в этой ситуации, — но нет, не в его силах было прийти озлобленным, он все примеривался, что бы лучше изобразить, возвращаясь каждый раз домой к одиннадцати часам». В то же время Петрушевская дает характеристики героев, событий и через их восприятие, их оценку, через общественное мнение, авторские наблюдения. Такой прием помогает более обширно, достоверно и всеобъемлюще представить описанное в рассказе.

Петрушевская сталкивает в рассказе парадоксальные вещи, приводя читателя в замешательство. На самом деле непонятно: почему Петровна уверена, что муж неискренен и постоянно обманывает? Почему она терроризирует его и детей?

«Мать как бы чувствовала себя в западне, окруженная всеобщим неуважением и брезгливостью, и чувствовала в то же время, что ее мужа все жалеют и стараются оградить, — так, например, когда она однажды подошла к магазину перед Восьмым марта, где, как она знала, ее муж покупал маленькие подарки ей и дочерям, — кто-то раньше нее пробрался в магазин, и мужа увели через служебное помещение, прежде чем она успела подойти сквозь толпу к прилавку».

И самое, пожалуй, загадочное, чему удивляется и сам повествователь, то, что «среди всего этого безобразия все-таки чуть ли не ежегодно рождались девочки, и мальчик, последыш, родился всего за полгода до того как отец ушел из семьи. Как это происходило, следствием чего были эти супружеские соития, как подготавливались и на какой почве становились возможными их взаимные объятия — никто не знал, и не видела этого никогда и сама Танька, наиболее светлый разум в семье, зорко приглядывающаяся к матери и к отцу».

Думается, что такая неопределенность вредит рассказу, как произведению реалистическому, но если подойти к нему с позиций постмодернистской эстетики, то он отвечает тенденциям показать мир как хаос, как нечто непознаваемое и мистическое.

В «Рассказчице» отношения мужа и жены выстроены по принципу сильный-слабый: мать героини не имеет никакого образования, здоровье также не позволяет выйти на работу, у героини, видимо, киста: живот «отвисает, как у беременной на девятом месяце. «И кроме того, он весь изрезан, но она все равно каждые три месяца ложится на операцию, ей опять режут живот. И так уже восемь лет». Поэтому она никак не реагирует на жесткое отношение отца и дочери и закрывает глаза на измены мужа: «А матери эти дела отца были безразличны, в конце концов она знала, что ей с ее животом все равно некуда податься, а специальности у нее не было. Так что она пекла пироги, пришивала подворотнички отцу и еще что-то там делала». Холодом веет от рассказа о последних днях женщины. Казалось бы, перед лицом смерти муж проявляет заботу об обреченной жене: «Ее ведь надо кормить насильно, она ничего не принимает, может быть, разве что ложечку бульона, а он все равно ей варил каждый день цыпленка и носил в широкогорлом термосе в больницу». Но теперь приехала его мать, теперь она ездит в больницу, а отец даже не спрашивает бабушку (курсив мой – Г.П.), как там дела, потому что знает, что когда что-нибудь будет, ему же первому на службу сообщат, он оставил свой телефон на столике у дежурной медсестры под стеклом».

Гендерный конфликт в том же рассказе раскрывается и на примере физического насилия отца по отношению к дочери. Отец каждый вечер ее расспрашивал о том, как прошел день, и потом проверял, звонил учительнице и подругам, так что Гале волей-неволей надо было говорить всю правду. Но этого ему было мало. Он ее выспрашивал о ее мыслях, о том, что она переживает, плакала ли она и где, когда учительница ее выставила из класса за то, что она слишком разболталась с передней партой. И о чем разболталась, спрашивал отец, а руку держал на спинке стула, на котором сидела Галя рядом с ним, и она знала, что в любой момент он мог крикнуть «врешь» и начать бить, так что она вся прямо наизнанку выворачивалась, и если чего-нибудь не думала в тот момент, о котором ее расспрашивал отец, то даже и не пыталась придумывать эти мысли, потому что отец очень тонко чувствовал, когда она начинает придумывать, а сидела вспоминала и наконец говорила, что болтали о том, что она просила отдать ей ластик, который передняя парта взяла на предыдущем уроке.

«Особенно он бешеный и подозрительный, когда у самого совесть нечиста, тогда можно после кино домой не приходить, все равно не поверит, что была в кино, а не где-то еще, неизвестно где». В эти периоды он забирал из комнаты рассказчицы все тряпки до единой, все кофты и платья, которые они ей купили или которые она уже сама купила на свою зарплату, и все эти тряпки запираются в шифоньер и выдаются потом только по одной, пока наконец все эти вещи не перекочуют обратно». И еще героиня Петрушевской «может рассказать, что отец бил ее все время, с самого детства, особенно за то, что она задерживалась у какой-нибудь подружки после школы. Отец мог прямо стулом бить за такие дела, а иногда это могло сойти с рук неизвестно почему. И она привыкла отличать эти настроения отца одно от другого и догадываться, есть ли у отца кто-нибудь в этот период или у него никого нет». Он всегда подозревал в чем-то нехорошем свою дочь и встречал Галю у школы или внезапно, на ночь глядя, когда ее уже уложили и потушили ей свет, вдруг входил к ней в комнату, врасплох зажигал свет и делал вид, что что-то ищет в письменном столе — ластик или карандаш?»

Это намекает на то, что, возможно, отец испытывал сексуальное влечение к Гале, слишком уж много непонятной агрессии в отношении отца к дочери.

В приведенном фрагменте следует обратить внимание на поведение отца, который изображен истеричным и подозрительным мужчиной. Такой же стиль поведения показан в рассказе «Отец и мать», только его носителем выступает женщина. Из данного факта можно сделать следующие выводы: Петрушевская считает истерию качеством, присущим обоим полам; мужчина в современном мире, так же как и женщина, полон внутренних тревог и противоречий, справиться с ними можно только выплескивая наружу переполняющие эмоции.

Драматическим и малоизменившимся со времен «Цемента» остается гендерный конфликт между ролью матери и необходимостью для женщины быть и.о. мужчины, зарабатывать на жизнь не только для себя, но и для своего ребенка, лишая его детских радостей и просто необходимого минимума материнского тепла. В «Цементе» Ф. Гладков сделал акцент на стремлении Даши к самореализации себя как личности, но, очевидно, первый шаг к определению дочки в детское учреждение Даша могла сделать и по элементарной необходимости – кормить ее с Нюркой было некому. Смерть маленькой Нюры - такова страшная плата за эмансипацию ее матери (образ ребенка предвосхищает образ девочки Насти в «Котловане» Платонова), это знак несоизмеримости платы вечным за суетное и преходящее: «Каждый день утром и вечером заходила Даша в детдом имени Крупской к своей Нюрочке и видела: тает девочка, как свечка. Кожа на ее личике пожелтела и покоробилась, будто у дряхлеющей старушки. Смотрела Нюрочка на мать опечаленными, бездонными глазенки, и чуяла Даша: увидели эти глазенки что-то большое и невыразимое. Теперь уже больше молчала Нюрка, думала и лицом и глазами и была равнодушна, когда расставалась с ней Даша. И Даша впервые за этот год переживала непереносную боль, но боль эту глубоко хоронила в душе».

Но в отличие от Платонова, видящего в смерти девочки абсолютную вину общества (Платонов не то чтобы отказывает такому обществу в жизнеспособности, но сильно сомневается в ней), Гладков оправдывает свою героиню высшими целями и смыслами революции: «Впрочем, не в ней (Даше) была эта вина, это была необходимость – та сила, во власти которой находилась она сама, Даша, – та сила, которая отрицала смерть и которая пробудила ее к жизни через страдания и борьбу». И все же муки ее были непереносимы, увидев, как угасает дочь, «вышла Даша из детдома и не свернула, как обычно, на шоссе, а нырнула в густые заросли кустов, бросилась на траву, где было одиноко и глухо, где пахло землей и зеленью и ползало солнце горошинками, и долго рыдала, разрывая пальцами перегной».

Похожая ситуация (хотя теперь в стране нет голода, и ребенок, отданный в круглосуточный детский сад, остался жив) предстает в рассказе Л. Петрушевской «Случай Богородицы». Виноватых в случившем не было, просто жизнь требовала от женщины много работать, чтоб обеспечить своего сына, а ему нужны были мамино внимание и забота каждый день, а не раз в неделю или в месяц. Попрана нежнейшая любовь маленького сына к своей маме. Он и дома «ночью вставал, нерешительно стоял около своей раскладушки, а потом быстро добегал до ее кровати, карабкался по одеялу вверх и робко дышал, пока она говорила ему, чтобы он уходил. Но он все-таки залезал к ней, и она укутывала его одеялом и всю ночь оберегала его (…) Во сне она не рассуждала, а просто устраивала, как ему было лучше. А наяву она все же понимала, что надо делать не как ему удобней, а как полагается». Из детского сада, оставляя его одного, она уходила «незаметно, и воспитательницы говорили ей потом, а то и забывали говорить, ведь все-таки неделя проходила, что он искал ее за шкафами и в воспитательском туалете, потому что она при нем как-то ходила в воспитательский туалет и закрывалась там, на крючок, а он испугался и стал отчаянно дергать дверку за выступающий гвоздь — до ручки он не дотягивался. И он потом много раз терпеливо стоял под воспитательским туалетом и ждал, пока там откинут крючок. Или ей рассказывали ночные няни, что он ночью опять стоял около кровати и плакал и ни за что не хотел ложиться».

Но один случай перевернул их отношения: «Она сказала: «Ты давно не собирал цветов для мамы». Он кивнул, отпустил ее платье и пошел из беседки (…) Она не стала стоять за забором и слушать, как он вернется в беседку, будет молча ступать по деревянному полу, а потом кинется в дом и будет стоять под воспитательским туалетом и дергать за гвоздь… А в следующий раз, когда она приехала за ним забирать его насовсем, в другой детский сад, это было уже через месяц после случая с цветами. И она уже забыла про случай с цветами, и он, наверное, забыл. Но он ей не обрадовался. Он терпеливо стоял, пока она на нем застегивала все пуговицы, завязывала шнурки и тесемки от шапки. Она его поцеловала, щека у него была холодная, податливая. Он мельком взглянул на мать, глаза у него смотрели утомленно, как будто он не держал как следует веки».

Органическая контаминация внутреннего монолога героини с речью повествователя раскрывает трагедию матери и ее маленького сына, раскрывая во всей глубине конфликт между гендерными ролями женщины: женщины-матери и женщины – и.о. мужчины, что рождало и другие обязанности и потребности. «Но что ей было делать! Она была еще тогда совсем молодая. Если бы это сейчас с ней было, она бы встала с ног на голову, разбилась бы в лепешку, но не обманывала бы его с цветами и не гнала бы его от себя, когда он ночью приходил к ней, чего-то испугавшись у себя. Но он, как ни странно, случая с цветами совсем не помнил. Этот случай у него как-то сразу выветрился из памяти, как будто его не было. Он никогда не вспоминал этот случай, а она никогда не рассказывала ему его, хотя была от природы общительна и с простой душой. Но этот случай она никогда не напоминала, она только сама все время помнила и казнила себя».

В таком детстве и берут истоки несознаваемая отчужденность взрослого сына от матери, несмотря на попытки стареющей женщины сохранить любовь сына, единственного мужчины в ее жизни, хотя мотив дефлорации во время родов, на наш взгляд, ослабляет художественную значимость основного конфликта. В этом рассказе в одном лице как бы соединены и сын, и бросивший женщину возлюбленный, но в этом рассказе и наиболее очевидно, что причина разъединения любящих, причина ухода мужчины от женщины всегда кроется в некоторой совершенно определенной вине женщины перед ним – в том (это относится и к любовнику, и к сыну), что она в свое время его каким-то образом отторгла и отвергла. И хотя он может совершенно ничего об этом не помнить и она может ему ни слова об этом не сказать, тем не менее все последующее проистекает из этой его брошенности в прошлом, обманутости и покинутости.

Композиционно рассказ «Случай Богородицы» разделен на две части. В первой описываются их нынешние отношения с ее тоской о нем, с ее попытками слиться с ним, объединить их жизни, с ее настаиванием, навязчивой идеей, что они принадлежат только друг другу (иначе зачем так упорно рассказывать мальчику, что она легла на родильный стол девственницей и женщиной ее сделал сын), а во второй – как бы до начала времен – о том, как она его гнала и отбрасывала, как она его покидала – и сломала-таки его истошную к ней привязанность. Об этом он ничего не помнит, и она никогда не посмеет ему напомнить. Мучаясь этой своей виной, она пытается всячески окружить его собой, а он, из последних сил отстаивая свою свободу, полученную в результате отторгнутости его же от нее, сохраняет свое одиночество, пока у него есть силы.

По-особому остро Петрушевская видит гендерное противостояние в мире подростков, где правит бал особенная подростковая агрессия. Ее истоки писательница объясняет в рассказе «Незрелые плоды крыжовника». Рассказ ведется от лица взрослой героини, рассказывающей о себе – 12-летней девочке. Она делится своими переживаниями, наблюдениями, воспоминаниями. Рассказ представляет собой самоанализ уже повзрослевшей героини своего становления как личности, развития женской самости, попытка понять – а почему люди становится именно такими, с такими принципами, привычками, моделями поведения. В рассказе анализируется система хозяйствования в стране, организация воспитания подрастающего поколения, способ взаимоотношения людей – одна из редких тем для женской прозы, и дана она в ключе восприятия женщины.

Агрессию детей повествователь объясняет их чрезмерной активностью: «Сил у ребенка двенадцати лет не хватает, чтобы справиться со своей буйной натурой, чтобы следить за собой и быть образцом поведения, аккуратности и молчаливости. Сил не хватает, и ребенок буйствует, бегает, кричит, чулки рвутся, ботинки мокрые от этой беготни по уже сырому осеннему парку, рот не закрывается, крик исходит из грудной клетки, потому что идет игра в колдунчики или в казаки-разбойники. И в школе тоже на переменках беготня по коридорам, волосы трепаные, из носу течет, то и дело драки, красота».

Гендерный конфликт раскрывается по мере развития сюжета. «Мама привезла девочку в санаторий для ослабленных детей и оставила там» - (Петрушевская часто касается темы больных детей, как будто подчеркивая, что наше будущее нездорово). Уже само название рассказа напоминает о природе – редкая тема для Петрушевской, но в данном рассказе она раскрывается подробно. Из мира природы приходит сравнение первого чувства с колючкой, ставшей ягодой крыжовника.

В лагере двенадцатилетняя девочка попадает во взрослую жизнь с ее жестокими правилами. Надо научиться защищаться, быть в коллективе и в то же время сохранить свою индивидуальность, не дать себя сломать. Детский коллектив Петрушевская представляет как модель жизни взрослых людей, их роли распределены традиционно: мужчина побеждает физической силой, а женщина должна найти способ, как противостоять ему или стать жертвой насилия. Героиня оказалась в ситуации, когда она, отстав от отряда девочек, видит себя окруженной мальчиками: «Что было в их двенадцатилетних головах, в их пустых еще сердцах, в их незрелых организмах, в их неспелых ягодах крыжовника вокруг сосков — одно: чувство коллективного гона, схватить!». Остальные же девочки – в полной безопасности. Убегали, предав маленькую героиню: «Я закричала им. Я издала дикий вопль. Я кричала, как труба, как сирена. Это был визг ужаса, непрерывный, хотя слезы заливали глотку.

Мальчики, те, что были впереди, приближались, посмеиваясь. Были видны их глупо улыбающиеся лица. Они топырили руки, готовясь схватить… Их пальцы шевелились. Возможно, в этот момент их ягоды крыжовника надулись. Я визжала еще громче. Я готовилась дорого продать свою жизнь», что называется, чудом жертве удалось убежать, но глумливые, поганые улыбки ей запомнились на всю жизнь.

Откровенная и психологически сильная по накалу сцена возможного насилия и полного равнодушия со стороны других девочек, не отреагировавших на крик о помощи, демонстрирует читателю современный мир женского безразличия к чужой беде (утрата женской сущностной черты – сострадания) и мужского самоутверждения путем силы (утрата мужской сущностной черты – защиты слабого). Дети, говорит Петрушевская, напоминая об ответственности взрослых, легко возвращаются к «пещерному существованию», к стадности, они открыты низменным инстинктам, и в такой среде гендерный конфликт может приобрести самую отвратительную и циничную форму.

Л. Петрушевская воссоздает и гендерные конфликты подросткового характера, примером чего может служить рассказ «Са и Со». В нем повествуется об истории первой любви юных героев и первой потери, о том, что, собственно говоря, способствует становлению личности, как мужской, так и женской. «Дело-то было в летнем лагере, причем в старшем отряде, и роли распределялись так: был мальчик Владик, который ходил с девочкой Ирой, как будто был ее собственность (курсив мой – Г.П.), и были две двоюродные сестры – Са и Со, Саня и Соня». С первых строк Петрушевская вновь представляет нам героиню, мужского типа – сильную и независимую, считающую мужчину своей собственностью. Эти основные качества Ирины только подтвердятся по ходу рассказа, когда Вадик оставит ее ради новой девушки: «Ира, спокойная и простая, осталась вообще одна, одна ходила всюду, нимало не смущаясь, поскольку у нее появился друг физрук, студент. Днем он был занят, видимо. Отряд ею уже не интересовался».

Иными красками обрисована Со, специально добившаяся внимания Владика, а вскоре по-настоящему в него влюбившаяся. Конфликт между подростками, благополучно разрешившийся взаимной любовью, обещает перерасти в конфликт поколений: родители хотят увезти за границу Со, Владик живет надеждой увидеться с ней в школьные сентябрьские дни.

И только изредка в рассказах Л. Петрушевской появляется идиллический сюжет без гендерного конфликта. Это поздний рассказ «Вольфганговна и Сергей Иванович», который, конечно, хочется воспринимать не как утопию, а как реальность, как редкие ее проявления, укрепляющие веру в положительно-прекрасное в человеке, о котором толковал еще Достоевский. Татьяна Вольфганговна, нашедшая свое счастье в запоздалом браке, вначале никаких шансов на него не имела. Об этом прямо и недвусмысленно сообщает автор буквально с первых строк произведения, ставя свою героиню в конфликтные отношения с действительностью. «Собственно говоря, надежд на брак у Татьяны Вольфганговны не имелось никаких. (…) Ей должно было исполниться тридцать лет! Татьяна была похожа на Гете, в честь которого, кстати, ее бабушка неосторожно назвала своего единственного сына». Фигурой сухопарая, работала она на фабрике игрушек в сугубо женском коллективе и из имущества имела только койку в бабушкиной комнате, часть шкафа, книжные полки числом три штуки и небольшой письменный стол…»

В описываемое время, продолжает свое повествование Л. Петрушевская, Татьяна Вольфганговна по субботам и воскресеньям вела в клубе фабрики занятия по так называемой “пластике”. Ее бабушка Вава в детстве ходила на какие-то курсы по методе Айседоры Дункан и сохранила выправку, методику и ноты, и сама долго преподавала это дело, пока не слегла. Тане оно досталось по наследству. Девочки, босые, в белых туниках, изображали какие-то вакхические танцы, и Татьяна носилась вместе с ними, воздевая к потолку свои гибкие руки.

Ничего не предвещало счастливой семейной жизни и у преподавателя рисования в том же клубе Сергея Ивановича (пример отца, бросившего семью, феминное воспитание), разве что трогательная братская привязанность к скрипачу соседу да тоска по недавно умершей матери, с образом которой связано его представление о семейном уюте. Сергей – «маленький крепыш, похожий на безрогого телка, - был фронтовик и художник без места, закончил училище, картины писал, складывая их под кровать, а зарабатывал свои гроши именно по клубам. Дети его любили и боялись. Буквально трепетали. Он вечно таскал при себе альбом. В любую свободную минуту он присаживался и делал наброски, мечтая написать большое полотно на выставку. «Но тема была совершенно неподходящая (по его собственному выражению) для тех времен: он обожал Борисова-Мусатова, Павла Кузнецова, объединение “Голубая роза” и вообще другую эпоху (эпоху Серебряного века – Г.П.) (…) Его картина должна была изображать пруд и нежных девушек в венках на берегу. И старую усадьбу вдали на горке: колонны, сирень, бирюзовые закатные небеса, розовый отблеск вечерней зари, эх».

Встреча Татьяны и Сергея похожа на чудо, чудо преображения героини, увлеченной своим скромным, но настоящим творчеством балетного педагога. Получив от директора клуба заказ на декорацию к ее новогоднему спектаклю (не забудем, что это были еще советские времена). Сергей Иванович вошел в танцкласс. «Навстречу ему по полуистертому красному ковру, приплясывая на цыпочках и при этом обернувшись к пианино, летела с поднятыми вверх худыми руками девушка в белом.

– Вы к кому? – вдруг увидев его и остановившись, сказала девушка. – Вам кого? Сюда нельзя!» Но герой оставался неподвижным, «узнав» в происходящем свой собственный замысел задуманного полотна.

«– Будьте добры, покиньте нас, – говорила тем временем чудесная девушка, подходя. У нее были бледные щеки и слегка растрепанная кудрявая головка. Босые ноги идеальной формы выделялись на темно-красном ковре, сияя как мраморные слепки. Она стояла перед ним, возвышаясь, словно бы богиня». Такой была женщина в глазах полюбившего ее с первого взгляда Сергея Ивановича. Казалось бы, слегка намеченное противостояние героев поэтапно разрешается и благополучно наступает кульминационный момент – «сдача» декорации, окончательно пояснившая родство душ.

«ОНА пришла в три часа дня. Открылась дверь, и вместе с боем часов на Спасской башне (так ему показалось, а на самом деле это билось его сердце) появился тонкий силуэт, бледное лицо. Серые глаза вдруг вспыхнули:

– Боже! Какое чудо! Усадьба! Пруд! Сирень!

Она снимала варежки, пальто, а сама все смотрела на декорацию Сережи, не в силах оторвать от нее своих небольших сияющих глаз. Она была похожа теперь на какой-то из портретов Тернера – нежное продолговатое лицо, нос с небольшой горбинкой, туманный взгляд...

– Я вас буду писать, – вдруг произнес он».

Петрушевская ограничилась лишь одним штрихом к изображению этой возвышенной, родившейся из душевной близости и сходства вкусов, подлинной интеллигентности, любви: «после концерта он дождался Татьяну и проводил до самого ее подъезда. Они оба всю дорогу молчали. У дверей Сергей Иванович взял ее за варежку и прижал эту варежку к своей груди обеими руками». Потом. На Новый год – разговор с бабушкой… А итог счастливой жизни (и благополучное разрешение первоначального конфликта героини с жизнью) только в авторском постскриптуме: «P.S. Недавно я надписывала книги двум внукам Татьяны Вольфганговны и Сергея Ивановича. Внуки, Вава и Митя, носились как бешеные с игрушками: из дома только что уехала шумная французская родня... »

Ничего похожего на иронию и гротеск, обычно свойственные Петрушевской! У писателя, что является большой редкостью для ее творчества, получилась трогательная, простая и легкая история любви с happy end. Женская природа ее творчества (в отличие от андрогинии Т.Толстой) воссоздала-таки сентиментальную историю идеальной любви, надежда на которую греет сердце каждой женщины.

Гендерные конфликты в малой прозе Улицкой напоминают, конечно, конфликты в рассмотренных выше произведениях других авторов. Нельзя не согласиться с мнением, что «Людмила Улицкая свободно "цитирует" своих предшественниц, например, Петрушевскую или Татьяну Толстую, предлагая свои версии развития их сюжетов, свое понимание судеб чужих персонажей. Здесь переклички — не заимствования и не повторение кем-то пройденного, а остроумные вариации на заданные темы» (Казарина, 1996).

В отличие от Толстой и Петрушевской, переводящих гендерные конфликты в план отвлеченный, осложненный другими мотивами, Улицкая очень подробно раскрывает их и в непосредственной бытовой реальности. Собственно к ним и сводится все содержание таких рассказов, как «Дочь Бухары», «Чужие дети». В экспозиции рассказа представлена вполне счастливая и благополучная семья, прекрасные любовные отношения, в кульминации показана сложная жизненная ситуация, которая является испытанием как для мужчины, так и для женщины, проверкой их человеческих качеств, и далее автор показывает нам способы выхода героя и героини из трудностей, модели поведения в сложившихся обстоятельствах.

Наиболее ярко гендерный конфликт выражен в рассказе Улицкой «Чужие дети». Его нелепость подчеркивается экспозицией, рисующей взаимоотношения почти идиллические. Героиня рассказа Маргарита выходит замуж по любви, она счастлива в браке. Перед отправкой на фронт Серго провел чудом доставшуюся ему прощальную ночь, и рано утром Маргарита поехала провожать его в Мытищи, где стоял эшелон, еще не зная, что в ней зародилась новая жизнь.

После рождения двух дочек Серго получил телеграмму. Однако он принял новость о рождении детей, как прямое доказательство неверности горячо любимой жены. Придумав себе нереальную историю и поверив в нее, он в письме дает жене свободу. Вынести такой удар героине не под силу, ей больно и за себя, и за своих дочерей, и за мужа: все они теперь несчастны. Распад семьи для Улицкой сравним с катастрофой, с полным разрушением жизни человека. И как следствие этой трагедии – уход Маргариты в мир иного разума и мироощущения: «Получив письмо, Маргарита снова легла ничком на кровать и обратилась к мужу с длинным монологом, который первое время был бурным и беспорядочным, а со временем превратился в однообразное кольцевое построение: мы так любили друг друга, ты так хотел ребенка, я родила тебе сразу двоих, а ты говоришь, что это не твои дети, но я ни в чем не виновата перед тобой, как же ты можешь мне не верить, ведь мы так любили друг друга, ты так хотел ребенка, я родила тебе сразу двоих…»

В сравнении с Петрушевской Улицкая очень подробна, даже излишне подробна в изображении всех перипетий конфликта (в этом плане она очень традиционна). Она скрупулезно отмечает все особенности поведения героев, в том числе и мужчины, хотя изображает их явно женским взглядом. Пережив адскую полосу ревности, Серго крепко решил, что вычеркнул недостойную жену из своей жизни. Но оказалось, что он и себя как будто вычеркнул из списка живых (вероятно, тем самым и обманул смерть, она его не замечала). Участник всех больших танковых сражений войны, от Курского до боя на Зееловских высотах, он ставил на ход подбитые танки, не раз выводил из окружения отремонтированные им машины — однажды в отступлении он остался чинить подбитый танк в жидком скверике отданного города и вывел его ночью, когда город был полон немцами.

Судьба героев рассказа подтверждает мысль Платона о двух половинках, которые разбросаны по свету, но обязательно должны найти друг друга, чтобы быть счастливыми и гармоничными. Только в единении мужского и женского начал есть продолжение жизни и любви.

Улицкая очень подробна в изображении не только развития гендерного конфликта, но и его кульминации. Герой все-таки вернулся в дом, где он был счастлив: «Была середина июля, раннее утро. Он приехал в Москву ночью и несколько часов провел перед домом, где прошли самые счастливые годы его жизни. Он не мог решить, войти ли в этот дом или сразу ехать дальше, в Ереван, к братьям, сестрам, народившимся новым племянникам. В болезнь Маргариты он никогда не верил и смертельно боялся, что на его звонок ему откроет дверь скрипач Миша (воображаемый соперник – Г.П.), и тогда он убьет этого недоноска, убьет к чертям собачьим, просто задушит руками. Серго хрупал своими непревзойденно белыми зубами и кидался прочь от этого проклятого дома. Выходил к Никитским воротам, сворачивал на Спиридоновку, делал круг и снова возвращался к милому дому в Мерзляковском переулке. В начале седьмого он окончательно решил уезжать, бросил прощальный взгляд на свое бывшее окно во втором этаже и увидел, как раздвинулись знакомые занавески, и узнал руку тещи в тусклых перстнях».

В квартире Серго видит двух девочек, испугавшихся мужчины. Видит тяжело больную (из-за него) жену: «Бледненькая Маргарита, похожая на газель еще больше, чем во времена юности, с полуседой головой, посмотрела на него рассеянным взглядом и закрыла глаза. Она разговаривала со своим мужем и не хотела отвлекаться». Как справедливо замечено критикой, у Улицкой феномен женского безумия всегда загадочен, непознаваем, ибо не исчерпывается ни виной, ни даже ее признанием. Герой мучительно делает внутренний выбор: даже увидев больную жену, он все еще считает ее изменницей. Но при виде детей «чугунные небеса, которые он носил на своих окаменевших плечах, дрогнули (...) Горькие тяжелые небеса трескались, двигались, опадали кусками. Гулкая боль шла от сердца по всему телу — как будто с него спадали запекшиеся черные куски окалины, — и в этой боли была сладость освобождения от многолетней муки». После тяжелого заболевания тещи он берет на себя все житейские заботы о детях. «...Он кормил их, переодевал, сажал на горшок. Душа его стонала от счастья...».

Преодолев внутренний конфликт, герой рассказа «Чужие дети» приходит к счастью, к гармонии: «Вынимая их по вечерам из большого жестяного таза, касаясь их телец через махровое полотенце, он испытывал острое наслаждение. Он не обращал внимания на чайного цвета родинки, украшавшие детские ягодицы. И единственным человеком, который мог бы ткнуть его в плоский зад, в самую середину родинки в виде перевернутой короны, была его бедная жена Маргарита, которая все сидела в своем кресле и разговаривала (в своих больных фантазиях – Г.П.) с мужем, которого она так любила». В последнем абзаце рассказа автор использует прием внешнего маркера, подтверждающего родство отца с дочерьми.

Но главное в том, что судьба героев рассказа подтверждает мысль Платона о двух половинках. Конфликт в рассказе Улицкой «Чужие дети» является, по классификации В. Хализева, внутрисюжетным, он традиционен и архетипичен, локален и преходящ; говоря словами писателя, нуждается в разрешении.

Таким образом, гендерные конфликты заняли ведущее место в современной прозе. Писатели репрезентируют разные типы конфликта, в том числе раскрываемые в смысловой оппозиции («Бедная Шура» Т. Толстой), в образах реальных противоречий в рассказах Л. Петрушевской «Темная судьба», «Случай Богородицы», «Отец и мать», в мелодраматической событийной коллизии («Чужие дети» Л. Улицкой). Наиболее перспективным нам представляется художественный поиск Л. Петрушевской, что могут подтвердить ее другие, многочисленные рассказы.

При всем своеобразии творческих индивидуальностей этих писателей в их рассказах просматривается определенная типологическая общность. Конфликты отражают общность социально-исторических ситуаций, в которых оказываются их героини, ситуации, в которых женщина ощущает свое противостояние сложившемуся укладу жизни. В конфликтах, в рассмотрение которых вовлекаются факты гендерного поведения героинь и героев, нередко наблюдается смена гендерных ролей. По содержанию рассмотренные гендерные конфликты можно отнести к любовным и семейным, по особенностям художественной структуры – к смысловым оппозициям и к конфликтам событийного характера. Исходя из гендерной типологии творчества авторов-женщин, можно сказать, что гендерные конфликты в рассказах Т. Толстой нередко разрешаются с маскулинной точки зрения («Поэт и муза»), в рассказах Л. Петрушевской с маскулинно-феминной («Отец и мать», «Случай Богородицы» и др.), у Л. Улицкой с феминным, характерным для женской прозы мелодраматизмом («Чужие дети»).

3.3. Хронотоп как слагаемое женской картины мира

Гендерный конфликт, как и быт-бытие героинь (и противопоставленных им героев), в женской прозе раскрываются в условиях своеобразного хронотопа – единства пространственно-временного континуума, играющего сюжетообразующую роль в произведении. Хронотоп составляет основу женской гендерной картины мира. Как отмечалось в критике, он поднимает словесную ткань до образа бытия как целого, даже если герои и повествователь не склонны к философствованию. Время и пространство составляют основу сюжета, и через сюжетные перипетии женской прозы мы можем выйти на гендерную картину мира.

Американская исследовательница Е. Гощило, исходя из теории М. Бахтина, точно подметила, что в женской прозе 1980-х годов возникли новые хронотопы, символизирующие деградацию Большого стиля. В частности, она анализирует хронотоп больничной палаты, который в ортодоксально-советском варианте принимал значение места, где герой/героиня вели титаническую битву со смертью, болезнью и тем или иным способом одерживали победу. У писательниц 1980-х годов больничная палата трактуется как тюрьма. «Тюремная аналогия проявляется различными способами. Госпитализация означает взятие под стражу или насильственное заключение в пространственное ограничение, ... придающее особую нагрузку на время. Получая относительное замедление, присущее больничной или тюремной обстановке с их всякого рода ограничениями обычного передвижения, время неизбежно изменяет свои очертания и значения... Более того, систематизированные правила поведения, созданные больничными врачами, и профессиональные знания наделяют их властью над пациентами». Радикальные изменения, по мнению Гощило, претерпели хронотопы дома и внешнего мира, где очевидными чертами стали функции преследования, насилия, бегства (Цит. по: Трофимова Е.И., 2004).

М. Бахтин, который ввел термин хронотоп, считал, что и временные и пространственные отношения всегда эмоционально, ценностно окрашены. В работе «Формы времени и хронотопа в романе» Бахтин дает такую классификацию: хронотопы бывают идиллические, мистериальные, карнавальные, хронотопы пути (дороги), порога (кризиса и переломов), провинциального городка с его монотонным бытом. Хронотоп большого города с его сумасшедшим ритмом, давящим на женщину: это тоже монотонность, но особая. Очевидны и разрушительные тенденции в его изображении у Татьяны Толстой. Она пишет, что, хотя город с высоты окон дома “сияет вязанками золотых огней, радужными морозными кольцами, разноцветным скрипучим снегом” («Факир»), виден “черный провал первых этажей, и то, как по кольцу Москву окружает “бездна тьмы”, на краю которой живут ее бедные герои, приманенные яркими огнями фальшивого фасада, фальшивого уюта и фальшивого “хозяина” квартиры в этом доме.

Гендерная картина мира в женской прозе фактически сужена до пространства городской квартиры. В рассказе Т.Толстой «Факир» - это символ уюта и благоденствия: «Программа вечера была ясная: белая хрустящая скатерть, свет, тепло, особые слоеные пирожки по-тмутаракански, приятнейшая музыка откуда-то с потолка, захватывающие разговоры». Настроение рассказчицы определяется как ситуативно - предвкушением предстоящей встречи, так и свидетельством изменения самой привычной и, очевидно, надоевшей обстановки квартиры. Подробнейшая предметная детализация завершает картину пространства, вплетаемую в гендерную картину мира. «Что-то неуловимо новое в квартире … а, понятно: витрина с бисерными безделушками сдвинута, бра переехало на другую стену, арка, ведущая в заднюю комнату, зашторена, и, отогнув эту штору , выходит и подает руку Алиса, прелестное якобы существо».

Одна из ярких особенностей творчества Толстой – ее талант одухотворять мир вещей, абстрактный мир, чудесным образом преображает реальность, творит новую, преображая и Дом.

«Витые ложечки, витые ножки у вазочек. Вишневое варенье. В оранжевой тени абажура смеется легкомысленная Маргарита. Да допивай ты скорее! Дядя Паша уже знает, ждет, распахнул заветную дверь в пещеру Алладина. О комната! О детские сны!

О дядя Паша – царь Соломон! Рог Изобилия держишь ты в могучих руках! Караван верблюдов призрачными шагами прошествовал через твой дом и растерял в летних сумерках свою багдадскую поклажу! Водопад бархата, страусовые перья, кружева, ливень фарфора, золотые столбы рам, драгоценные столики на гнутых ножках, запертые стеклянные колонны горок, где нежные желтые бокалы обвил черный виноград, где мерцают непроглядной тьмой негры в золотых юбках, где изогнулось что-то прозрачное, серебряное...» («На золотом крыльце сидели…»)

«Чайник вскипел. Заварю покрепче. Несложная пьеска на чайном ксилофоне: крышечка, крышечка, ложечка, крышечка, тряпочка, крышечка, тряпочка, тряпочка, ложечка, ручка, ручка. Длинен путь назад по темному коридору с двумя чайниками в руках. Двадцать три соседа за белыми дверьми прислушиваются: не капнет ли своим поганым чаем на наш чистый пол? Не капнула, не волнуйтесь. Ногой отворяю готические дверные створки. Я вечность отсутствовала, но Александра Эрнестовна меня еще помнит. Достала малиновые надтреснутые чашки, украсила стол какими-то кружавчиками, копается в темном гробу буфета, колыша хлебный, сухарный запах, выползающий из-за его деревянных щек. Не лезь, запах! Поймать его и прищемить стеклянными гранеными дверцами; вот так; сиди под замком. Александра Эрнестовна достает ч у д н о е варенье …»

Метафоры и сравнения Толстой оригинальны и естественны, она не обходит вниманием бытовые подробности жизни женщины. В традициях патриархальной культуры домашние обязанности, а в том числе и все, что касается кухни, вменяются женщине, в этом видится ее гендерная роль и предназначение во взаимодействующей паре мужчина/женщина.

Можно сказать, что и героя-мужчину Толстая наделяет чисто женским вниманием к мелочам. Симеонов «…ставил чайник, стирал рукавом пыль со стола, расчищал от книг, высунувших белые язычки закладок, пространство, устанавливал граммофон, подбирая нужную по толщине книгу, чтобы подсунуть под хромой его уголок, и заранее, авансом блаженствуя, извлекал из рваного, пятнами желтизны пошедшего конверта Веру Васильевну - старый, тяжелый, антрацитом отливающий круг – с каждой стороны по одному романсу». Не упущено и то, как он «… устанавливал иглу, прищуриваясь на черносливовые отблески колыхающегося толстого диска, и снова слушал, томясь, об отцветших давно, щщщ, хризантемах в саду!» Эти мысли героя прерывает закипевший чайник. Так и соседствуют у Толстой бытовое и бытийное, граница между которыми размыта иронией автора. И это не входит в противоречие с правдой характера, ибо уже давно замечено, что в этом рассказе Он и Она поменялись гендерными ролями: Он по-женски чувствителен и мечтателен. Она – не зря исполнительница мужского романса.

«Предметность» одиночества в этом рассказе также выписана женской рукой, но у Толстой это неотрывно от символа: «Одиночество ест со сковородки, выуживает холодную котлету из помутневшей литровой банки, заваривает чай в кружке - ну и что? Покой и воля! Семья же бренчит посудным шкафом, расставляет западнями чашки да блюдца, ловит душу ножом и вилкой, - ухватывает под ребра с двух сторон, - душит ее колпаком для чайника, набрасывает скатерть на голову, но вольная одинокая душа выскальзывает из-под льняной бахромы, проходит ужом сквозь салфеточное кольцо и - хоп! лови-ка! она уже там, в темном, огнями наполненном магическом кругу, очерченном голосом Веры Васильевны, она выбегает за Верой Васильевной». Обилие бытовых деталей передается – уже в другом рассказе – и самой смертью: «За углом, на асфальтовом пятачке, в мусорных баках кончаются спирали земного существования. А Вы думали - где? За облаками, что ли? Вот они, эти спирали, торчат пружинами из гнилого разверстого дивана» («Милая Шура»).

Из изученных нами произведений женской прозы только в рассказах Татьяны Толстой образ пространства – городской квартиры – выходит за пределы гендерного обыденного мира, поданного через восприятие женщины, в рамках ее индивидуальных переживаний. В рассказе Т. Толстой «Факир» городская квартира вписана в образ высотного дома, символ тоталитарной власти (что соответствует и историческим реалиям). Автор не забывает сказать о «всяких зодческих эдакостях, штукенциях и финтибрясах». Обилие подтверждающих эту мысль деталей тоже подтверждает склонность женского взгляда к подробностям, но ироническая жестокость этого взгляда диктует автору совсем иное направление мыслей. «Так и чудится, что сейчас протрубят какие-то трубы, где-то ударят в тарелки, и барабаны сыграют что-нибудь государственное, героическое». «Черный провал первых этажей», как и окружающая Москву «бездна тьмы», своей контрастностью вносит тревожно-трагическую ноту и в описание городских квартир, которые жмутся на московских окраинах (называемых теперь спальными районами).

Герои и героини Людмилы Петрушевской, как отмечалось в критике, также постоянно стремятся войти в дом, в квартиру, закрепиться в ней, выжить, “получить прописку”. Дом, квартира, комната для них - синоним спасения, выживания. Их жизнь протекает на пороге. Квартира становится своего рода священным местом. В пьесе “Сырая нога, или Встреча друзей” в “своем кругу” (постоянный хронотоп Петрушевской) вдруг, в разгар пирушки друзей, появляется некто со стороны - человек, которому негде ночевать (“из Воркуты, проездом в Дрезну”), мечтающий остановиться в этой квартире. Конфликт проистекает именно из этого желания - героя сначала агрессивно выкидывают на лестницу, потом, так же неожиданно, оставляют и даже приглашают выпить, обнаруживая общих знакомых (принимая в “свой круг”).

Пространство города – среда обитания героинь Петрушевской, которая иногда раскрывается отдельными штрихами, такими, как телефонный звонок, отъезд в такси в рассказе «Милая дама». Человек сидит в такси на заднем сиденье и посылает прощальную улыбку снизу вверх, адресованную молодой женщине, "милой даме", с которой расстается навсегда. То, что читателю сообщается о нем и о ней, пристегнуто именно к этому моменту: в центре сюжета – одна прощальная сцена. Не развертывая, а, наоборот, сворачивая жизненное событие, Петрушевская вычленяет в нем проходной эпизод: телефонный разговор, отъезд в такси. Но в сочетании с подброшенными деталями, дорисовывающими ситуацию, создается ощущение всей полноты жизни. И по прочтении рассказа с внезапной счастливой ясностью мы постигаем сжатое жизненное пространство в сопровождении яркого эмоционального порыва.

Свернутость сюжетов Петрушевской объясняется необычно сильным для прозаика волнением души, ее "тяжелым напряженьем". Словно оно не позволяет вести последовательный рассказ, не дает возможности спокойно излагать события, вместо этого крупным планом продумывает отдельные подробности. То же наблюдается в рассказе «Удар грома». Само название концентрирует внимание на одном моменте. В этом рассказе в первом абзаце встречается «может быть» - неопределенность, неуверенность рассказчицы-горожанки, стремление уйти «из проблемы». Внезапное вмешательство в телефонный разговор третьего лица, очевидно, по параллельному телефону, было воспринято героиней как удар грома и положило конец и телефонному разговору и вообще знакомству. Между делом выясняется характер восьмилетних отношений действующих лиц — некоего Зубова и его приятельницы Марины. Но все эти сведения предстают как дополнительный материал к минутной ситуации телефонного разговора, сюжет будто застывает на своей кульминационной точке. Однако попутно выясняется масса подробностей, составляющих предысторию и характеризующих общую картину действия. Получается, что смежные обстоятельства влияют на наше понимание происходящего в гораздо большей степени, чем эпизод, оказавшийся в центре внимания. Не развертывая, а сворачивая событие, Петрушевская выделяет в нем, казалось бы, несущественный эпизод - телефонный разговор, который по сути дела и есть главное в рассказе.

Если же героиня оказывается за пределами города, как в рассказе Л. Петрушевской «Новые Робинзоны», то ее быт и дом все равно не похожи на дом, например, в деревенской прозе, да и отношение к ним у его хозяев совершенно другое. «Наш дом мы купили за небольшие деньги, и он стоял себе и стоял, мы туда ездили раз в год на конец июня, то есть на сбор земляники для моего здоровья, а затем приезжали в августе… <…> Дом был куплен как бы на развал ( выделено мною – Г.П.), мы жили и пользовались им, ничего не поправляя… »

И еще: «Это дом в деревне, глухой и заброшенной, где-то за речкой Морой, дом, куда можно ехать только с грузом набранных продуктов».

Функциональная роль внутреннего строения и интерьера такого деревенского дома фактически повторяет своеобразие городского жилища. «В комнате девочки находилась детская кровать, раскладушка, шифоньер с вещами всей семьи, запертый на ключ, ковер и полки с книгами…»

Еще в одном рассказе Петрушевской - «Через поля» - героев в конце ждет “теплый дом”, где сидят за столом друзья (“пиршественный” образ, характерный для всего творчества Петрушевской). Тепло еды и питья, тепло дома и друзей “греет душу после долгого и трудного пути”. Автор-героиня сознает, что “завтра и даже сегодня меня оторвут от тепла и света и швырнут опять одну идти по глинистому полю под дождем”. В этом рассказе открытое природно-историческое пространство уподобляется жизненному пути человека и человечества: через “голую, абсолютно голую разбитую землю, ливень и молнии”. В эту землю что-то когда-то было посажено, но “не выросло пока что ничего”. Встреча с природой и историей, с жизнью, смертью испытывает все силы человека. В этом испытании обнажается естество, которого он, человек цивилизации ХХ века, стесняется (“Я стеснялась тогда всяких проявлений естества и больше всего своих босых ног”, - признается героиня рассказа «Через поля»).

Интересно подано художественное пространство и в рассказе Петрушевской «Незрелые плоды крыжовника» - через контраст, как противопоставление сказочно красивого в детском восприятии здания туберкулезного санатория на фоне не менее прекрасной природы и московской квартиры. В первом описании мы встречаемся с возвышенным лирико-романтическим стилем, знакомым по многим произведениям русской классической литературы: «Это была осень, и дом, двухэтажный, бревенчатый, с галереями вдоль спален на втором этаже, стоял на берегу большого пруда, как многие барские усадьбы. Вокруг простирался осенний парк с аллеями, полянами и домами, и запах палой листвы пьянил после городской гари — деревья стояли именно в золотом и медном уборе под густо-синими небесами». Это был «мир каскадов и резьбы по бронзе, мир счастья, подвигов, чудесных спасений и великой любви», - признается героиня – вдохновивший когда-то двенадцатилетнюю девочку на прекрасное сочинение – предмет гордости «лесной школы», сочинение юного автора, который «нагромоздил описание на описание, хрусталь на багрец, золото на ниспадающие каскады, бирюзу на резьбу, кристаллы на кораллы, и удивленная, даже пораженная учительница по русскому, красавица в хрустящем кожей корсете, костный туберкулез, дала прочесть мое сочинение всем учителям и потом прочла его вслух в классе».

Однако тот мир каскадов и резьбы по бронзе, мир счастья и воображаемых подвигов и великой любви, «тот мир не мог существовать в условиях Москвы, в коммуналке, среди соседей, в нашей комнате, заставленной книжными шкафами, в которых подло прятались клопы, а спать можно было только на полу под столом», «надо было ждать под дверью то ли уборной, то ли ванной».

Уже после того, как нами был в основном выявлен гендерный аспект топоса женской прозы, мы познакомились с работой Натальи Каблуковой о драматургии Петрушевской, и хотя томский автор не касалась ни проблем гендера, ни прозы, очевидно, что это одна из лучших работ по проблеме городского пространства. Некоторые ее наблюдения позволят экстраполировать наши выводы о специфике художественного пространства прозаиков-женщин на другие литературные роды. В частности ею замечено, у Петрушевской «быт проявляет бытийный пласт существования персонажей» (Каблукова, 2003).

У Л. Улицкой, напротив, быт царствует в своей самодостаточности. Действие в рассказе Л. Улицкой «Орловы-Соколовы» ограничено типичной городской квартирой. Она лишена тех символических коннотаций, которые сопровождают понятие «Дом»: это всего лишь жилое помещение, место, где постоянно и без особых надежд на перемены, живут люди; показаны внутреннее устройство квартиры, детали интерьера, подмечены неудобства дома и гораздо реже достоинства или мотивы многолетней привязанности к ней. Вспомним подробности: «Квартира у Орловых была хоть и большая, но неудобная, занимали две большие комнаты, у Андрея была девятиметровка. Борис Иванович страдал бессонницей, а водопроводные трубы, подверженные эффекту Помпиды, начинали страдальчески реветь, если открыть кран» (здесь и далее курсив мой – Г.П.).

Аналогичные подробности даны в рассказе Л. Улицкой «Зверь»: «Сереже приспичило сразу после смерти мамы объединить их небольшую уютную квартиру на Беговой и мамину однокомнатную в эти хоромы , и отговорить его Нине не удалось. Он и слушать не хотел ни о последнем этаже, ни о протечках на потолке ».

Но и городская квартира способна выполнить функцию Дома.

В рассказе Улицкой «Чужие дети» любовь героев к дому – это сильнейшая страсть не только для героинь рассказа «их дом – это место, где они любили, были любимы и счастливы, где росли и будут расти их дети», но и для Серго, казалось бы разлюбившего Маргариту: «Он вошел в парадное и едва не потерял сознание от запаха стен — как если бы это был запах родного тела». Ее же «Лялин дом» - рассказ о женщине, без которой нет дома. Есть женщина – есть дом, в понимании уютного и душевно манящего места, где каждый любим, понят и принят. Ольга Александровна, перед тем, как зайти к заболевшему товарищу сына, «приняла горячую ванну, намазала распаренное лицо густым, лимонного запаха кремом, прибрала слегка на кухне, позвонила двум-трем подругам и заварила свежий чай. Сделала два толстых бутерброда с сыром, поставила на поржавевший местами жостовский поднос чашку со сладким чаем и тарелку с бутербродами и, накинув поверх старого шелкового халата вытертую лисью шубу, прямо в шлепанцах на босу ногу вышла на черную лестницу, чтобы отнести незамысловатую еду заболевшему Казанове». Слабость женщины, отдающейся товарищу сына, наказана безумием, а понимание утраты дома рождает бесконечную жалость к олицетворяющим его предметам: «Все она мысленно гладит рукой, ласкает и твердит про себя: бедная девочка… бедная кастрюлька… бедная лестница… Она немного стесняется своего состояния, но ничего не может с этим поделать».

Обилие деталей топоса складывается в определенную картину мира, которая создана на основе женского восприятия. В так называемой «городской» прозе, представленной прежде всего повестями Ю. Трифонова, таких описаний даже в подчеркнуто «квартирном» «Обмене» (1969) не найти. Единственная деталь интерьера, на которую обратил внимание герой повести Дмитриев, это то, что в комнате, где когда-то он начинал свою жизнь с Леной, «красивые зеленого цвета обои с давленным рисунком заметно выцвели и полысели» (Трифонов, 1988, с. 58). Это символ кризиса их семейных отношений в связи с затеянным женой квартирным обменом. Никогда раньше не соглашавшаяся «съехаться» со свекровью, Лена, узнав о ее неизлечимой болезни, теперь откровенно и цинично торопит события, ускоряя смерть женщины, сразу догадавшейся о причинах такой внезапной заботы. Нравственные муки Дмитриева и составляют экзистенциальное содержание этой повести, художественное пространство которой совершенно непохоже на то, которое изображено в анализируемых женских повестях. В определенной мере подробности могли бы присутствовать, например, в рассказе В. Астафьева «Людочка», где в центре женский образ, но и здесь в описании жилища женщины, приютившей Людочку, такого обилия подробностей нет. В женской же прозе они не только наличествуют, но образуют фокус изображения художественного пространства, определяя и своеобразие сюжетных линий, раскрывающих образы героинь. Горьковское понимание сюжета – «связи, симпатии, антипатии, вообще взаимоотношения людей» реализуется именно через обилие деталей подчеркнуто гендерной картины мира женской прозы.

У Л. Петрушевской такие детали могут быть и распространенными и единичными, вырастающими до символа. В последнем случае они даже не связаны с сюжетной линей как, например, в рассказе «Милая дама». Упоминание о телефонном звонке и об отъезде в такси ничего не добавляет к истории прощания героев, проступающих в рассказе неясным силуэтом, но эти упоминания создают экстерьер городского пространства.

Следует подчеркнуть и своеобразие временных параметров в женской прозе. Как и пространственные отношения, временные, так же эмоционально, ценностно окрашены (М. Бахтин). Примечательной вехой современного литературного развития считается обращение к памяти персонажа как внутреннему пространству для временного развертывания событий. Тогда «на экран припоминания могут проецироваться время и пространство целой человеческой жизни» (ЛЭС, 1987, с. 489). Это подтверждает рассказ Т.Толстой «Милая Шура», в котором поведение героини – Александры Эрнестовны раскрывается в двух временных планах. В настоящем: «Александра Эрнестовна кряхтит и нашаривает узловатыми ступнями тапки.

- Сейчас будем пить чай. Без чая никуда не отпущу. Ни-ни-ни. Даже и не думайте.

Да я (констатирует рассказчица – Г.П.) никуда и не ухожу. Я затем и пришла - пить чай. И принесла пирожных. Я сейчас поставлю чайник, не беспокойтесь. А она пока достанет бархатный альбом и старые письма » (подчеркнуто мною – Г.П.).

Специфика рассказов–воспоминаний Т.Толстой, по мнению А.В. Пупишева, заключается в том, что для их героинь время остановилось: их временное восприятие становится похожим на детское, но его направленность обратная: «их настоящее - это уже не сегодняшнее завтра, а сегодняшнее вчера и даже сегодняшнее позавчера» [Пупишев, 2005]. Находка писателя – образ заблудившегося времени. Герой рассказа «Милая Шура» «ничего не знает, ничего не замечает, он ждет, время сбилось с пути, завязло на полдороге (курсив мой - Г.П.), где-то под Курском, споткнулось над соловьиными речками, заблудилось, слепое, на подсолнуховых равнинах». П. Вайль и А. Генис также отмечают, что авторский идеал - время, которое идёт не вперёд, в будущее, а по кругу. Толстая пользуется особым временем. Действие в её рассказах происходит не в прошлом, не в настоящем, не в будущем, а в том времени, которое есть всегда [Вайль П., Генис А.,1990].

Используя прием точечных отражений, Толстая расписывает время жизни героев в сравнении с временами года и применяет ряды ассоциаций, которые в сознании читателя позволяют соединить природный и жизненный циклы, что позволяет подчеркнуть движение времени: «...Еще чаю? Метель ...Еще чаю? Яблони в цвету. Одуванчики. Сирень. Фу, как жарко. Вон из Москвы - к морю. До встречи, Александра Эрнестовна! Я расскажу вам, что там - на том конце земли. Не высохло ли море, не уплыл ли сухим листиком Крым, не выцвело ли голубое небо? Не ушел ли со своего добровольного поста на железнодорожной станции ваш измученный, взволнованный возлюбленный?»

В рассказе Т. Толстой «Любишь – не любишь» уход гувернантки отмечен не радостью и избавлением, как считают юные героини, а замыканием хронокруга. «Подобная временная организация текста характерна и для остальных рассказов: из неизвестности, то есть неопределённого, вечного времени, возникает и главная героиня рассказа "Огонь и пыль" Светка-Пипетка, и герой рассказа "Факир" Филин. Но в неизвестность они и отсылаются» [Пупишев, 2005].

Рассказ Т.Толстой «Соня» относится к рассказам-воспоминаниям, где вечность и мгновенье соединяются воедино, где схвачены в одной жизни подлинные человеческие ценности и то, что проходит мимо незамеченным. Рассказ отличают хронологический беспорядок, время связанное с описанием жизни Сони, замедленно, героиня находится во вневременном пространстве событий. Обращаясь же к другому рассказу - «Река Оккервиль», читатель испытывает чувство ускользающего времени, упущенных возможностей героя, что сам Симеонов не ощущает: «Мимо симеоновского окна проходили трамваи, когда-то покрикивавшие звонками, покачивавшие висячими петлями, похожими на стремена, - Симеонову все казалось, что там, в потолках, спрятаны кони, словно портреты трамвайных прадедов, вынесенные на чердак; потом звонки умолкли, слышался только перестук, лязг и скрежет на повороте, наконец, краснобокие твердые вагоны с деревянными лавками поумирали, и стали ходить вагоны округлые, бесшумные, шипящие на остановках».

В том же рассказе впечатляет картина привычных для жителей Петербурга наводнений. Она динамична, вся в движении, олицетворяющем пульс времени. «Когда знак зодиака менялся на Скорпиона, становилось совсем уж ветрено, темно и дождливо. Мокрый, струящийся, бьющий ветром в стекла город за беззащитным, незанавешенным, холостяцким окном, за припрятанными в межоконном холоду плавлеными сырками казался тогда злым петровским умыслом… Реки, добежав до вздутого, устрашающего моря, бросались вспять, шипящим напором отщелкивали чугунные люки и быстро поднимали водяные спины в музейных подвалах, облизывая хрупкие, разваливающиеся сырым песком коллекции, шаманские маски из петушиных перьев, кривые заморские мечи, шитые бисером халаты, жилистые ноги злых, разбуженных среди ночи сотрудников».

В прозе Л.Петрушевской, по наблюдениям А. Бастрикова и др., идея цикличности, свойственная мифологической модели, пронизывает весь пространственно-временной каркас, в котором осуществляется жизнь героини. Время в текстах представляется как последовательность повторяющихся однотипных событий, ˝жизненных кругов˝, при этом семантика круга закладывается либо в названии (˝Цикл˝, ˝Свой круг˝), либо в начале текста: У Мариши по пятницам сбор гостей» (Бастриков, 2004). Литературовед отмечает, что фразы о силе Судьбы и роковых обстоятельствах помещены Петрушевской в контекст вечного повторения, что наполняет их более глубоким содержанием: «Но все повторялось, и Татьяна начала жаловаться на повторность мыслей и чувств, она жаловалась, что у нее такое ощущение, будто ее загнали в темную клетку, где она должна вертеться. Она жаловалась на верчение в одном кругу ассоциаций и в одном кругу лиц» (˝Цикл˝).

Оригинальна у Петрушевской и символика времени. Если в рассказах Т.Толстой даже известие о смерти героини застает рассказчицу в жаркий летний полдень, то Петрушевская из двух параллельных временных потоков жизни – «день» и «ночь» выбирает «время ночь». И в буквальном хронотопе – время действия в произведении, и в символическом значении как мрак существования героев. Персонажи повести «Свой круг» собираются на свои «тусовки» ночью, Анна Адриановна пишет свои записки ночью, героиня рассказа «Платье» «канула в ночь», так как «ночь» - среда обитания человека, им самим выбранная, она разрушает человеческое в нем. Но, оказывается, все-таки трудно смириться с этим «ржавением, вроде водопроводной трубы». В рефлексии героев обнажается это пронзительное осознание добровольно теряемой ценности собственного бытия» (Сушилина, 2001).

В отличие от часто встречающихся в прозе картин жизни маленького провинциального городка с его монотонным бытом, в женской прозе обычно предстает большой город с его напряженным ритмом жизни, влияющим на женщину, которая, однако, лучше чем мужчина выдерживает его давление. Ритм нисколько не меняется, когда действие переносится на дачу – тоже примета городской жизни. В этом случае особенно заметно движение времени, для которого, например, Т.Толстая в рассказе «На золотом крыльце сидели…» выбирает глагол «плыть»: «плывет потолок», «плывет мансарда», «плывут крыша, флюгер, луна». Через «текучесть» времени автор передает движение жизни: «Это само время плывет сквозь сад и старую дачу – и вот уже скоро придет последний час жизни» (Спивак, 1988).

У Л. Петрушевской нескладная жизнь ее героини запечатлена и в образе искореженного времени, как будто разрываемого на части, соотнесенного с отдельными разрозненными фактами, причем очень незначительными. В рассказе «Удар грома» читаем: «Затем эти странные отношения продолжались уже совсем неизвестно по какому поводу, поскольку факт переезда исчерпал себя, исчерпали себя и другие факты, такие, как смерть древней матери Зубова, на похороны которой Марина пошла по собственной инициативе; а других существенных фактов не было – то есть у Марины и Зубова были какие-то факты, но принадлежащие уже в другой плоскости, не к плоскости отношений Марины с ее бывшим мужем и не к плоскости вопроса приобретения мебели для зубовской квартиры». Кажется, что само время Петрушевской «спотыкается» о многочисленные повторы отдельных слов, об обилие вводных оборотов, типа «может быть» (в «Ударе грома» оно появляется в одном абзаце шесть раз), «именно», «таким образом», «самое главное» и т.п.

Время у Петрушевской обнаруживает себя в измененных (зачастую парадоксальных) не только состояниях, но и статусах героев, перипетиях семейной и личной жизни. Героиня рассказа «Свой круг», находясь у Сержа с Мариной в квартире, погруженной в звуки магнитофона и взрывы хохота, где тем не менее спит их дочь Соня, подчеркивает для себя: «Теперь она моя родственница, можете себе представить, но об этом впереди. Моя родственница теперь также и Мариша, и сам Серж, хоть это смешной результат нашей жизни и простое кровосмешение, как выразилась Таня, когда присутствовала на бракосочетании моего мужа Коли с женой Сержа Маришей , - но об этом после ».

У Л. Улицкой художественное время наиболее адекватно реальному. Оно течет строго в реальной последовательности («Чужие дети», «Бедная счастливая Колыванова» и др.). Но, несмотря на своеобразие каждой творческой индивидуальности, в рассказах всех трех писателей женщин, время предстает как движение любовных и семейных конфликтов.

Анализом своеобразия хронотопа в женской прозе можно заключить исследование специфики творчества авторов-женщин. Доминанты внутреннего мира героев, специфика их поведения, рассмотренные в первой главе, дополняются своеобразными гендерными конфликтами, которые реализуются в пространственно-временном континууме женской прозы.

Выводы по 3-ей главе.

Важнейшую роль в раскрытии гендерной проблематики играет художественный конфликт как социокультурный способ выражения гендерных противоречий в современном мире. Гендерологи отмечают значимость повседневного гендерного взаимодействия без видимых всплесков противоречий, но конфликтного по своей сути. В литературоведении можно говорить о разных уровнях художественных конфликтов, которые в основе своей являются конфликтами психологическими. Их содержание определяется противоречиями в интимных, семейных отношениях, которые в художественном произведении XX в. интерпретируются, с одной стороны, изменениями в гендерных ролях мужчины и женщины, а с другой – такой традиционной причиной, как неверность, чаще всего мужская; наконец, отдельных авторов, прежде всего Петрушевскую, интересуют гендерные конфликты на грани психической аномалии. В плане сюжетно-композиционном гендерные конфликты разграничиваются на основе преобладания плана словесно-описательного (в подавляющем большинстве рассказов) или плана словесно-событийного, яркие примеры которого представлены в рассказах Т. Толстой «Поэт и муза», Л. Петрушевской «Вольфганговна и Сергей Иванович», Л. Улицкой «Бедная счастливая Колыванова» и др.

На репрезентацию и разрешение художественных конфликтов оказывают влияние особенности творческой индивидуальности писателя. В отличие от Толстой и Петрушевской, переводящих гендерные конфликты в план, осложненный другими мотивами, Л. Улицкая раскрывает их в непосредственной бытовой реальности.

Своеобразие топоса в произведениях женской прозы определяется тем, что оно представлено городским пространством, прежде всего передаваемым обилием деталей.

В пространственно-временных представлениях, характеризующих литературное сознание в исторической перспективе, нарастает мера условности, и в прозе XX века уже не встречаются развернутые, подробнейшие описания художественного пространства. Однако в женской прозе обилие подробностей, увиденных женским взглядом, становится признаком гендерной поэтики.

Последовательно-подробное описание времени у Т.Толстой, прежде всего в «Реке Оккервиль», и сведение их к минимуму, к «свернутости» сюжета у Л.Петрушевской – это две стороны одной медали. Здесь можно увидеть некоторую необычность художественного времени, свойственную женской прозе. Более приближено к реальному художественное время Л. Улицкой.

Заключение

Предпринятый нами анализ основных концепций гендера как социокультурного феномена показал, что гендерный подход в науке основан на идее о том, что важны не биологические различия между мужчинами и женщинами, а то культурное и социальное значение, которое придает общество этим различиям. Важны их социокультурная оценка и интерпретация, а также построение на основе этих различий системы властных отношений. Анализ категории «гендер» позволил представить этапы его становления как термина, имеющего особые статус и структуру. Гендер отражает сложный социокультурный процесс формирования (конструирования) обществом мужских и женских ролей, подчеркивает различия в поведении, ментальных и эмоциональных характеристиках человека того или иного пола. Результатом этого процесса, его теоретического осмысления также является социальный конструкт «гендер». Важными элементами создания гендерных различий являются противопоставления «мужского» и «женского» (оппозиция маскулинного и феминниного) и имеющего многовековую историю подчинения женского начала мужскому началу.

Основой гендерных исследований является не просто описание разницы в статусах, ролях и иных аспектах жизни мужчин и женщин, а анализ феноменов власти и доминирования, утверждаемых в обществе через гендерные роли и отношения. Рассмотренные в диссертации работы Г. Брандт, Е. Трофимовой, Т.Мелешко, Т. Ровенской, С. Охотниковой и др., пропагандирующих идеи западной феминологической критики и ищущих собственные пути в решении проблемы, дали возможность поставить вопрос о гендерном аспекте литературоведения. Нами также учтен тот факт, что в отечественной критике конца XX века шла то затихающая, то вновь вспыхивающая полемика об идентичности женского творчества, то есть о возможности женщин наравне с мужчинами создавать духовный продукт высокого эстетического качества, отличающийся, однако, женской спецификой. Гендерная идентичность обуславливает появление в произведении специфических тем, сюжетов, образов героев, определяет своеобразие психологического анализа и речевых характеристик персонажей и речи автора. «Женщина говорящая» становится не только объектом изображения, но и субъектом речи, носителем своего голоса в мире, рассказчицей своей беды и судьбы. Вопросы идентичности и типологии женского творчества решаются с помощью гендерного подхода, что позволяет говорить о том, что в науке о литературе наряду с социологическим, историко-функциональным и т.д. литературоведением появилась новая его разновидность – гендерное литературоведение. Его первые результаты подтверждались правомерностью классификации произведений по гендерно-эстетическим параметрам. Подчеркнем, что интерпретация художественных произведений в гендерном аспекте должна быть не социологической, а литературоведческой, и в ее основе должен лежать анализ социально-психологических состояний автора-повествователя и его героев.

Идентичность женской прозы определяется способностью автора-женщины отождествить себя со своим телесным комплексом, раскрыться всякий раз «изнутри», дать художественную интерпретацию образа мужчины, увиденного женским взглядом. Это ведет к специфичной отражающей женский поиск проблематике, раскрытию ранее табуированных тем, к углублению в частную жизнь героев. Здесь нам представляется наиболее важными две грани художественного воплощения гендерной проблематики: а) репрезентация автором-женщиной гендерных доминант внутреннего мира женщины, женской психологии с преобладанием художественного воплощения чувственной сферы героинь, особенностей ее поведения; б) изображение героев-мужчин, их психики и поведения, увиденных с точки зрения женского восприятия.

Рассмотрение женской прозы в гендерном аспекте позволило поставить и позитивно решить проблему не только гендерной идентификации произведений авторов-женщин, поэтики их творчества в гендерном аспекте, но и типологии. В плане избранной нами темы конструктивно выделение женской прозы андрогинного (Т.Толстая) и феминниного (Л. Улицкая) типов и типа, синтезирующего оба начала в единое целое – аннигиляционного (Л. Петрушевская). Очевидно, в перспективе целесообразно разработать и классификацию уже по другому основанию, имея в виду соотнесенность «высокой» и массовой женской прозы. Эти полюсы представлены прозой Т.Толстой и Л. Петрушевской с одной стороны и Л. Улицкой – с другой.

Гендерное своеобразие каждой из авторов-женщин сопряжено с особенностями их творческой индивидуальности, которые выходят за рамки гендерной поэтики. Так, художественный мир Т. Толстой называют «игрушечным». Игровое начало в ее прозе выражено очень явственно, и это обстоятельство позволяет рассматривать Толстую в контексте мощной классической традиции, заложенной писателями-мужчинами. Петрушевскую с той же традицией связывает метафизичность рассмотрения жизни как мирового процесса, что в итоге снимает остро намеченную поляризацию полов (что особенно четко звучит в рассказе «Спасибо жизни»). Глубоко проникновенный взгляд на мир деформирует его образ, что достигается обилием вставных конструкций. У Улицкой женская картина мира дана в ее непосредственности, как говорится, в формах самой жизни, и читатель (чаще читательница) становится соучастником этого действа. Но решение эстетических и этических проблем у рассмотренных нами авторов не является внегендерным. Оппозиция героиня / герой в женской прозе определяет общую художественную систему писателя.

Художественные трактовки женских судеб значительно разнятся в творчестве Т.Толстой, Л.Петрушевской, Л.Улицкой. «Мысль семейная», характерная для творчества подавляющего большинства авторов-женщин, в рассказах Толстой сменяется мотивом бессемейности, бездетности героинь, их полном одиночестве в мире. Одиночество это не кажется трагичным, как у Улицкой и особенно у Петрушевской: героини Толстой живут в своем особом мире – мире, обращенном к прошлому, где они были молоды и счастливы («Милая Шура»). Но авторов-женщин роднит отказ от этических императивов, предоставление героям-женщинам и мужчинам подлинной свободы действия, из которых и складывается многоцветность и непредсказуемость жизни. И это женский взгляд на мир.

Кроме приемов психологического анализа внутреннего мира и поведения героев, в области гендерной поэтики также выделены особенности художественного воплощения гендерных конфликтов. Анализ и интерпретация рассказов Т. Толстой «На золотом крыльце сидели…», Л. Петрушевской «Спасибо жизни», «Случай Богородицы», «Отец и мать», «Незрелые ягоды крыжовника», Л. Улицкой «Дочь Бухары» и многие другие свидетельствуют, что типы гендерных конфликтов в современной женской прозе репрезентированы через абсолютную противоположность, несовместимость устремлений и надежд героинь с реальностью. Только что показав, как все помыслы Нины (Т. Толстая «Поэт и Муза») направлены на обретение романтической любви-страсти, автор тут же показывает героя ее вялотекущего романа – врача Аркадия Борисовича. В аналогичной ситуации оказывается героиня Петрушевской («Темная судьба»), где герой-любовник больше интересуется вопросом, будет ли он завлабом, чем описанной ситуацией. Беспросветной оказалась жизнь героини, воплощающей женственность, в рассказе «Бедная счастливая Колыванова» Л. Улицкой. Типы гендерных конфликтов в рассмотренной женской прозе отличаются характером словесных образов. Они представлены словесно-описательными рядами – смысловая оппозиция («Милая Шура» Т.Толстой) и словесно-событийными рядами, воссоздающими конфликты непосредственно в действии («Поэт и муза» Т.Толстой, «Отец и мать» Л. Петрушевской, «Чужие дети» Л. Улицкой). Писатель-женщина, осознающая свою причастность к социокультурной функции женщины-матери, хранительницы очага, верной спутницы любимого человека, понимает, что данный процесс выражается в стремлении не просто художественно представить на читательский суд различные житейские конфликты, но и показать пути их решения с позиций высокой нравственности и подлинной человечности.

В конечном итоге воплощенные в женской прозе рубежа ХХ – ХХI веков факты частной жизни обретают значительный смысл. Сюжетные перипетии, развертывающиеся прежде всего в городской квартире («Орловы-Соколовы», «Зверь», «Лялин дом» Л. Улицкой, «Филин», «Река Оккервиль» Т.Толстой, «Новые робинзоны», «Через поля» Л. Петрушевской), становятся равновеликими событиям историческим и даже космическим, и в этом проявляется своеобразие гендерной картины мира, реализуемой как на уровне психологизма и речевой практики, так на уровне художественного пространства. Последнее органично связано с течением художественного времени, подтверждая целесообразность термина «хронотоп». Штрихи времени, его движение можно увидеть в каждом из приведенных выше примеров. У Толстой оно ощутимо в наглядном изменении интерьера. Хозяйка дома, копаясь в темном буфете, колышет «хлебный сухарный запах» – художественная деталь, передающая протяженность действия во времени («Милая Шура»).

Своеобразие временных параметров в женской прозе, разумеется, не может быть сведено к однолинейной схеме. У Т.Толстой даже известие о смерти героини застает рассказчицу в жаркий летний полдень, а Л.Петрушевская из двух параллельных временных потоков жизни – «день» и «ночь» – выбирает «время ночь». В целом же временные штрихи в женской прозе взяты из бытового художественного пространства, соответствующего гендерной сущности ее героинь.

Гендерное литературоведение преследует две цели. Надо, чтобы не только литературовед мог интерпретировать произведение сквозь призму специфичности женского творчества, но чтобы и сами художники слова осознанно воплощали женскую специфичность своего творчества, искали только им присущие художественные приемы. Литературоведы-гендерологи (Т. Ровенская, Т. Мелешко, Е. Трофимова и др.) настаивают на изменении канона и на том, чтобы из него не исключались и женские тексты, чтобы они не дискриминировались и не были до конца опознаны в своей специфике. Гендерная интерпретация женской прозы позволяет сформировать новую идейно-эстетическую систему координат, дающих основание отказаться от рассмотрения женского творчества только с традиционной мужской точки зрения и опираться только на его достижения. Рассмотренные в диссертации рассказы Т. Толстой, Л. Петрушевской, Л. Улицкой подтверждают, что в женской прозе зачастую предлагается художественное исследование «прозы жизни», быта, лишенного духовного начала и радости; особое внимание уделяется феномену отчуждения, бездушия и жестокости в человеческих взаимоотношениях. Но не только. Нередко она несет очищение от скверны жизни; постижение мира через себя ведет автора-женщину к открытию новых смыслов обновления не только женщины, но и мужчины.

Диссертант дает себе отчет в том, что представленная в его исследовании в гендерном аспекте типология женской прозы нуждается в последующей конкретизации, и это составляет перспективу его дальнейшего исследования. Очевидно, здесь возможны и более тщательное отслеживание взаимозависимости гендерной поэтики и типологии творчества, и комплексный подход к исследованию гендерной идентичности авторов с помощью психологической диагностики, и привлечение данных читательской рецепции опять-таки рассмотренной в гендерном аспекте. Любые пути раскрытия типологии женского творчества будут способствовать более глубокому проникновению в природу женского творчества, что и составляет задачу современной науки о литературе.

Исследование специфики женской прозы будет способствовать ее дальнейшему утверждению и развитию в русле литературного процесса. Необходимость в этом назрела, и мы заключаем свою работу словами современного критика: «...До завершающего этапа – общегуманистической литературы, которая объединит мужское и женское видение мира, еще далеко. По-моему, потребность в женском взгляде будет ощущаться еще не одно десятилетие, потому что очень долго женщина молчала. Есть еще очень много областей, которые женщина-писатель не освоила именно с точки зрения своего женского видения. То, что мы имеем сегодня, это какие-то элементы того, к чему надо стремиться. И в литературе XXI века женщины еще заговорят о чем-то таком, что пока даже не присутствует в современной литературе. Поэтому давайте будем особенно внимательны к тому, что пишут женщины, давайте будем вглядываться и вчитываться в их тексты, извлекая из них те моменты, которые, может быть, поверхностному взгляду не доступны. Там обязательно будут содержаться какие-то серьезные открытия» [Клинг, 2006].

Мы разделяем его позицию.

Библиографический список

1. Абашева М. Чистенькая жизнь не помнящих зла // Литературное обозрение. – 1992. – №5-6.

2. Абубрикова Н. И. Что такое "гендер"? // Общественные науки и современность. – 1996. – № 6.

3. Алексиевич С. Почему мы боимся счастья? // Аргументы и факты. –2006. – № 28.

4. Антология гендерных исследований. Сб. пер. / Сост. и комментарии Е. И. Гаповой и А. Р. Усмановой. – Минск: Пропилеи, 2000.

5. Арбатова М. И. Женская литература как факт состоятельности отечественного феминизма // Преображение. – 1995. – № 3.

6. Арбатова М. И. Конец мужской цензуры? // Литературная газета. – 1994. – 30 марта (№ 13).

7. Арбатова М. «В России права женщин нарушены по всем статьям» Интервью О. Трухан // Ставропольская правда. – 2004. – 10 июля.

8. Бавильский Д. Небо в алмазах Людмилы Улицкой http://www.vzglyad.ru/columns/2005/9/20/7397.html

9. Барзах А. Людмила Петрушевская. Номер Один // Критическая Масса. – 2004. – №2.

10. Бастриков А.В. Особенности женской картины мира (на материале текстов Л.Петрушевской) // Русская и сопоставительная филология: Лингвокультурологический аспект / Казан. гос. ун-т. филол. фак-т. – Казань: Казан. гос. ун-т, 2004.

11. Батлер Д. Гендерное беспокойство // Антология гендерной теории: Сб. переводов / Составление, коммент. Е. И. Гаповой, А. Р. Усмановой. – Минск: Пропилеи, 2000.

12. Бем С. Линзы гендера: Трансформация взглядов на проблему неравенства полов / Пер. с англ. – М.: «Россиская политическая энциклопедия» (РОССПЭН), 2004.

13. Беньяш Евг. Дунин сарафан // Дружба народов. – 2001. – № 2.

14. Бердяев Н. Метафизика пола и любви // Русский Эрос, или Философия любви в России. – М., 1991.

15. Бердяев Н. Смысл творчества // Философия любви: в 2 т. М., 1990. Т. 2.

16. Берн Ш. Гендерная психология. СПб.: прайм-ЕВРОЗНАК, 2002. (Секреты психологии).

17. Блок А.А. Литературные итоги 1902 года. Собр. Сочи. В 8 т. Т. 5. М. 1962.

18. Бовуар де, С. Второй пол. М., 1998.

19. Большакова А. Ю. Гендер // Западное литературоведение XX в.: Энциклопедия. – Москва. Intrada, 2004. (ИНИОН РАН. Центр гуман. научно-инф-х исследований. Отдел литературоведения) главн. научн. редактор Е.А. Цурганова. – М., 2004.

20. Большой толковый социологический словарь (Collins). Том 1 (А-О): пер. с англ. – М.: Вече, АСТ, 1999.

21. Брандт Г.А. Современный феминизм: переворот в историко-философской антропологической традиции Западной Европы. Адам и Ева. Альманах гендерной истории. – Москва: ИВИ РАН, 2003. – № 6.

22. Брандт Г.А. Почему вы не пишите себя?! (Феминизм и структурализм о женском теле и женском письме) // Женщина. Гендер. Культура, 1999.

23. Брандт Г.А. Феминизм и Российское сознание www.a-z.ru/women/texts/brandtr.html

24. Брайдотти Р. Половое различие как политический проект номадизма // Хрестоматия феминистских текстов: [Переводы]. – СПб.: Изд-во. «Дмитрий Буланин», 2000.

25. Булычев И.И. Гендерная картина мира http:www.ivanovo.ac.ru/win1251/jornal3/fram1_bul.htm

26. Быков Д. Рай уродов // Огонек. – 1993. – № 18.

27. Вайль П., Генис А. Городок в табакерке. // Звезда. – 1990. – №8.

28. Васильева Л. Женщина. Жизнь. Литература: Вступ. слово на учредит. конф. Федерации писательниц при СП СССР // Литературная газета. – 1989. – 20 дек. (№ 51).

29. Васильева М. Так сложилось // Дружба народов. – 1998. – № 4.

30. Василевский А. Ночи холодны. // Дружба народов. – 1988. – №7.

31. Введение в гендерные исследования. Ч. I: Учебное пособие / Под ред. И. А. Жеребкиной. – Харьков: ХЦГИ, 2001; СПб.: Алетейя, 2001.

32. Введение в гендерные исследования: Учеб. пособие для студентов вузов / Костикова И.В. и др.; Под общ. ред. И.В.Костиковой. – 2-е изд., перераб. и доп. – М.: Аспект Пресс, 2005. – (Серия «Классический университетский учебник»)

33. Кристева Ю. Изоляция, идентичность, опасность, культура...// Вестник Европы. – 2005. – №15

34. Воркачев С.Г. Счастье как лингвокульторологический концепт. – М.: ИТДГК «Гнозис», 2004.

35. Воронина О., Клименкова Т. Гендер и культура // Женщины в социальной политике (гендерный аспект). – М., 1992.

36. Воронина О.А. Гендерная экспертиза законодательства РФ о средствах массовой информации. – М., 1998 а.

37. Воронина О. Женское предназначение: миф, идеология, практика // Искусство кино. – 1991. – № 6.

38. Воронина О.А. Оппозиция духа и материи: гендерный аспект // Вопросы философии. – 2007. – № 2.

39. Воронина О. А. Социокультурные детерминанты развития гендерной теории в России и на Западе // Общественные науки и современность. – 2000. – № 4.

40. Воронина О.А. Философия пола // Философия: Учебник / Под ред. В.Д. Губина, Т.Ю. Сидориной, В.П. Филатова. – М., 1998 б.

41. Воронцов Д.В. Категория «мужчина», «женщина» в социально-психологических гендерных исследованиях // Гендерные аспекты бытия личности. – Краснодар, 2004.

42. Воронцов Д.В. «Семейная жизнь – это не для нас»: Мифы и ценности мужских гомосексуальных пар. // Семейные узы: модели для сборки. Под ред. С. Ушакина. – М.: НЛО, 2004. Т.2.

43. Вязмитинова Л. Приподними меня над панорамою // Новое литературное обозрение. – 2004. – № 66.

44. Габриэлян Н. М. Ева - это значит «жизнь» (Проблема пространства в современной русской женской прозе) // Вопросы литературы. – 1996. – №4.

45. Габриэлян Н.М. Пол. Культура. Религия // Общественные науки и современность. – 1996. – № 6.

46. Габриэлян Н. М. Взгляд на женскую прозу // Преображение. – 1993. – № 1.

47. Габриэлян Н.М. Введение в современную русскую женскую прозу // Материалы конференции “Гендерные исследования в России: проблемы взаимодействия и перспективы развития” 24-25 января 1996 г. – М., 1996.

48. Гапова Е. Феминистский проект в антропологии.

http://www.countries.ru/library/antropology/gender/femanthro.htm

49. Гвоздева А.А. Дифференциальные признаки мужской и женской речи: лингвориторический аспект // Лингвориторическая парадигма: теоретические и прикладные аспекты: Межвуз. сб. научн. тр. вып. 2 / Под ред. проф. А.А. Ворожбитовой. – Сочи: СГУТиКД, 2003.

50. Гендерные исследования в России: проблемы взаимодействия и перспективы развития. – М., 1996.

51. Генис А. Беседа восьмая: рисунок на полях. Татьяна Толстая// Звезда. – 1997. – № 9.

52. Гинтс Ф. При попытке к сопротивлению (эпоха в духе Л.Петрушевской). http://zhurnal.lib.ru/f/frida_l_g/petrushewskaja.shtml

53. Гиппенрейтер Ю.Б. Введение в общую психологию. – М., 1996.

54. Гладков Ф. Собрание сочинений. Т 1. – М.: ТИХЛ, 1983.

55. Гордович К. Д. История отечественной литературы XX века. Пособие для гуманитарных вузов. – СПб., 2000.

56. Гордович К. Д. Тема семьи в современной русской прозе // Мир России в зеркале новейшей художественной литературы. – Саратов, 2004.

57. Горошко Е., Кирилина А. Гендерные исследования в лингвистике сегодня // Гендерные исследования. – 1999. – № 1.

58. Горошко Е.И. Языковое сознание: гендерная парадигма: Монография. – М. – Харьков: Изд. дом «ИНЖЭК», 2003.

59. Горошко Е.И. Пол, гендер, язык // Женщина, гендер, культура. – М., 1999.

60. Гощило Е. Взрывоопасный мир Татьяны Толстой / Пер. с англ. Д.Ганцевой, А.Ильенкова. – Екатеринбург: Изд-во Урал. ун-та, 2000.

61. Гощило Е. Страдающий мир Л. Петрушевской // Общественные науки и современность. – 1991. – № 4.

62. Гощило Е. Художественная оптика Петрушевской: ни одного «луча света в темном царстве» // Русская литература ХХ века. – Екатеринбург: УРГУ, 1996. Вып. 3.

63. Гумилев Н. С. Письма о русской поэзии. – М., 1990.

64. Дарк О. Женские антиномии // Дружба народов. – 1991. – №4.

65. Деррида Ж. Позиция. – М., 1996.

66. Джударьян И.А. Представление о счастье в российском менталитете. – СПб, 2001.

67. Есин С.Б. Принципы и приемы анализа литературного произведения: Учебное пособие. – М., 1999.

68. Ерофеев В. Мужчины. – М.: Подкова. 1999.

69. Жена, которая умела летать: Проза рус. и фин. писательниц / [Ред.–сост. Г.Г.Скворцова при участии М.–Л.Миккола (фин. часть)]. – Петрозаводск: Агентство “ИНКА”, 1993.

70. Женская логика: Сб. жен. прозы: Повести, рассказы / [Сост. Л.В.Степаненко, А.В.Фоменко]. Авт.: Андреева И., Ванеева Л., Василенко С., Качинская Л., Ключникова М.,Крашенинникова М., Моловцева Н., Нарбикова В., Скворцова Г. – М.: Современник 1989.

71. Женщины, познание и реальность. Исследования по феминистской философии. – М., РОССПЭН, 2005.

72. Женщина. Гендер. Культура. – М.: МЦГИ, 1999.

73. Жеребкина И. Прочти мое желание. – М., 2000.

74. Жеребкина И. «Другая»/женская литература: понятие женского опыта о перформативности женского, или литературные бригады как факт развития постсоветской литературы// Статья представляет собой не окончательный вариант главы из книги Гендерные 90-е, или Фаллоса больше не существует. СПб.: Алетейя, 2003. http://kcgs.org.ua/gurnal/gurnal-09-06.pdf

75. Завьялова М. Это и есть гендерное литературоведение. Современная женская литература: поиски традиций и новых языков. // НГ – EX-libris // Независимая газета. – 2000. – 21 сент.

76. Загурская Н. Между Медузой и Сиреной: к вопросу о женской гениальности // Русский журнал. – 2002. – 5 марта.

77. Здравомыслова Е.А., Темкина А.А. Социальная конструкция гендера и гендерная система в России // Материалы первой российской летней школы по женским и гендерным исследованиям. – М., 1996.

78. Здравомыслова-Стоюнина О. Общество сквозь призму гендерных представлений // Женщина, гендер, культура. – М., 1999.

79. Иванова Н. И птицу паулин изрубить на каклеты // Знамя. – 2001. – № 3.

80. Ильин И. Феминистская критика в лоне постструктурализма // Ильин И. Постмодернизм от истоков до конца столетия. Эволюция научного мифа. – М., 1998.

81. Ирригарэй Л. Пол, который не единичен // Гендерные исследования. – 1999. № 3.

82. История русской литературы XX века (20-90-е годы). Основные имена: Учебное пособие / Отв. ред. С.И. Кормилов. – М., 1998.

83. Каблукова Н. В. Поэтика драматургии Людмилы Петрушевской. Автореферат диссертации. – Томск, 2003.

84. Казарина Т. Рецензия на сборник Л. Улицкой // Преображение. Русский феминистский журнал. – 1996. – № 4.

85. Касаткина Т. “Но страшно мне: изменишь облик ты” // Новый Мир. – 1996. – №4.

86. Касаткина Т. Литература после конца времен // Новый мир. –2000. – № 6.

87. Кирилина А. В. Гендер: лингвистические аспекты. – М., 1999.

88. Кирилина А. В. Проблемы гендерного подхода в изучении межкультурной коммуникации. // Гендер как интрига познания (альманах). – М.: Рудомино, 2002.

89. Клименкова Т.А. Женщина как феномен культуры. Взгляд из России. – М., 1996.

90. Клименкова Т.А. Секс и гендер // Материалы Первой российской летней школы по женским и гендерным исследованиям «Валдай-96». –М., 1996.

91. Клинг Д. [Интервью]

[http://www.vmdaily.ru/main/viewarticle.php?id=20042]

92. Колесникова М.С. Лексикографические проблемы новых лингвистических исследований: гендерный аспект // Филологические науки. – 2003. – № 5.

93. Кон И. С. Сексуальная культура в России: клубничка на березке. – М.: ОГИ, 1997 г.

94. Костиков Г.К. От структурализма к постмодернизму. – М., 1998.

95. Костикова А.А. Гендерная философия и феминизм: история и теория. Общество и гендер. Материалы Летней школы в Рязани 1-12 июля 2003 года. – Рязань: Издательство "Поверенный", 2003.

96. Костикова А.А. Постмодернизм: феминистская критика // Материалы Ломоносовских чтений. – М., 1997.

97. Костикова И.В. Проблемы гендерной информации // Гендер: язык, культура, коммуникация. – М., 1999.

98. Костикова А.А. Проблема женского в новейшей философии. http://sstusocwork.narod.ru/files/gend_sb_www/chapter_1/kostikova.htm

99. Котовская М.Г. Мужские и женские образцы поведения в традиционном обществе // Гендер и этнические стереотипы. – М., 1999.

100. Кристева Ю. Бахтин, слово, диалог, роман // Вестник Московского университета. – 1995. – №1.

101. Кристева Ю. Власть женщины. Гендерная теория и искусство. Антология. – М., 2003.

102. Кристева Ю. Силы ужаса // Гендерные исследования. – 1999. – № 2.

103. Кузнецов Ю. Под женским знаком // Литературная газета. – 1987. – ноябрь.

104. Кузнецова Е. Мир героев Петрушевской// Современная драматургия. – 1989. – № 5.

105. Ляленкова Т. Пол биологический замещается полом социолингвистическим. – 15.05.06. http://www.svobodanews.ru/Article/2006/05/15/20060515090610170.html

106. Ляленкова Т. Мужчина и женщина. Мужская поэзия. http.://www.svobodanews.ru/articlete.aspx?exactdate=20060820180517073

107. Липовецкий М. Трагедия и мало ли что еще // Новый Мир. – 1994. – №10.

108. Липовецкий М.Н. Русский постмодернизм. Очерки исторической поэтики. – Екатеринбург, 1997.

109. Липовецкий М. "Свободы чёрная работа": (об "артистической прозе" нового поколения) // Вопросы литературы. – 1989. – № 9.

110. Лейдерман Н. Л., Липовецкий М. Н. Современная русская литература. Книга 3. В конце века (1986-1990-е годы). – М., 2001.

111. Лотман Ю.М. (1922-1993). Беседы о русской культуре: быт и трад. русс. дворянства (XVIII - начало XIX века) / Ю. М. Лотман. –СПб., 1994.

112. Луков Вал. А., Кириллина В. Н. Гендерный конфликт: система понятий// Гуманитарные науки: теория и методология. 2005. №1.

113. Мартьянова С.А. Поведение персонажа // Введение в литературоведение. Основные понятия и термины: Учебное пособие. – М.: Высшая школа, 1999.

114. Мелешко Т. Современная отечественная женская проза: проблемы поэтики в гендерном аспекте. Учебное пособие по спецкурсу. – Кемерово: Кемеровский гос. ун-т, 2001.

115. Мелешко Т. Драматургия Е. Гришковца: гендерные аспекты анализа. http: // enwe.net.ru.2002 /1/pas/rus/thesis.htme.

116. Михайлов А. Ars Amatoria, или Наука любви по Л. Петрушевской // Литературная газета. – 1993. – 15 сент. (№ 37).

117. Михайлова М.В. Писательницы Серебряного века в литературном контексте эпохи // Вестн. Моск. ун–та. Сер.9, Филология. – 2001. – N1.

118. Михайлова М. Внутренний мир женщины и его изображение в русской женской прозе серебряного века // Преображение. – 1996. – N4.

119. Михайлова М. [Из “женской прозы” начала ХХ века] // Лепта.– 1996. – N33.

120. Морозова Т. Дама в красном и дама в черном // Литературная газета. – 1994. – №26.

121. Не помнящая зла: новая жен. проза / [Сост. Л.Л. Ванеева]. – М.: Моск. рабочий, 1990.

122. Николаева Г. Собр. соч. в 3-х томах. Т 2. Битва в пути. – М., 1987.

123. Ницше Ф. Сумерки кумиров, или Как философствуют молотом // Ницше Ф. Стихотворения. Философская проза. – СПб., 1993.

124. Новые амазонки: Сб./ Сост. С.В.Василенко. Авт.: Горланова Н., Полянская И., Набатникова Т., Толстая Т., Вишневецкая М., Трамп Э., Перепелка Е., Искренко Н., Немировская Ю., Галина М., Кацюба Е., Ракитская Э., Потапова М., Абаева Л., Нарбикова В., Ванеева Л., Садур Н., Тарасова Е., Палей М., Василенко С., Гривнина И., Штерн Л., Богуславская З., Морозова Т. – М.: Моск. рабочий,1991.

125. Орлянский С.А. Трансформация образа мужчины в современной культуре. Автореферат диссертации. – Ставрополь, 2004.

126. Охотникова С. Гендерные исследования в литературоведении: проблемы гендерной поэтики // Гендерные исследованя и гендерное образование в высшей школе. Ч. 2. – Иваново, 2002.

127. Палья К. Личины сексуальности / Пер. с англ. – Екатеринбург: У-Фактория, 2006.

128. Палей М. Кабирия с обводного канала // Русская проза конца XX века: Хрестоматия для студ. высш. учеб. заведений / Сост. и вст. ст. С.И. Тиминой; коммент. и задания М.А. Черняк. – Спб.; Филол. факультет Санкт-Петербургского госуд. университета; М.: 2002. Л. Петрушевская, 2002. Новые Робинзоны, с 49 //Русская проза конца XX века: Хрестоматия для студ. высш. учеб. заведений / Сост. и вст. ст. С.И. Тиминой; коммент. и задания М.А. Черняк. – Спб.; Филол. факультет Санкт-Петербургского госуд. университета. – М.: 2002.

129. Пань Чэнлун Творчество Т.Толстой в современной критике. АКД. – М., 2007.

130. Петрушевская Л.С. Дом девушек: Рассказы и повести. – М.: "Вагриус", 1999.

131. Пикунова Е. Дискуссия «Я научила женщин говорить» (А. Ахматова) http://www.litwomen.ru/print.html?id=938

132. Пискунова С., Пискунов В. Уроки зазеркалья// Октябрь. – 1998. – № 8.

133. Платон. Пир // Соч.: в 4 т. Т. 2. – М., 1993.

134. Пол. Гендер. Культура. Под ред. Э. Шоре, К. Хайдер. – М., 1999.

135. Пупышев А.В. Феномен времени в малой прозе Т. Толстой. – 2005. http://www.pspu.ru/sci_liter2005_pupishev.shtml

136. Пушкарева Н. Л. Гендерный подход в исторических исследованиях // Вопросы истории. – 1998. – № 6.

137. Пушкарева Н. Гендерные исследования: рождение, становление, методы и перспективы в системе исторических наук // Женщина, гендер, культура. – М., 1999.

138. Пушкарева Н. У истоков женской автобиографии в России // Филологические науки. – 2000. – № 3.

139. Рабжаева М.В. Российские женщины и европейская культура: материалы V конференции, посвящённой теории и истории женского движения / Сост. и отв. ред. Г.А. Тишкин. – СПб.: Санкт-Петербургское философское общество, 2001.

140. Ремизова М. Вагинеткая, или женские стратегии в получении грантов // Новый мир. – 2002. – № 4.

141. Ремизова М. Теорема катастроф // Литературная газета. – 1996. – № 11 (13 марта).

142. Ремизова М. Вычитание любви// Литературная газета. – 1997. – 19 апр.

143. Ровенская Т. А. Переход от личности к культурному феномену. К проблеме рассмотрения женкой прозы 80-х-90-х годов. http://www.biophys.msu.ru/scripts/trans.pl/rus/cyrillic/awse/CONFER/NLW99/084.htm

144. Ровенская Т.А. "Виновата ли я?" или феномен гендерной вины. На материале женской прозы 80-х – нач. 90-х гг. // Гендерные исследования. – Харьков, ХЦГИ.1999. №3.

145. Ровенская Т.А. Архетип Дома в новой женской прозе, или Коммунальное житие и коммунальные тела // Иной взгляд. Международный альманах гендерных исследований. – Минск, 2001. Март.

146. Ровенская Т.А. Женская проза 1980-90-х гг. В поисках "материнского языка" // Материалы Первой Международной конференции "Гендер: язык, культура, коммуникация". – МГЛУ.1999.

147. Ровенская Т.А. К вопросу о периодизации истории русской женской литературы 1980-х – 90-х годов ХХ века // Женщины в истории: возможность быть увиденными. Вып.2. – Минск, 2002.

148. Ровенская Т.А. Новая амазонка в интерьере женской прозы // Иной взгляд. Международный альманах гендерных исследований. – Минск, 2000.

149. Ровенская Т.А. О чем до сих пор молчали женщины, или Прогулки по страницам независимой женской прессы // Русские женщины в XX веке. Опыт эпохи. Проект "Женской Информационной Сети". – CD. 1999.

150. Ровенская Т.А. Опыт исследования коллективного творческого субъекта на материале предисловия к сборнику женской прозы "Новые амазонки" // Материалы Второй Международной конференции "Женщина. Образование. Демократия". – Минск, 1999.

151. Ровенская Т.А. Особенности авторской позиции и способы ее выражения в произведениях женской прозы 1980-90-х гг. // Взаимодействие литератур в мировом литературном процессе. Проблемы теоретической и исторической поэтики. Т.2. – Гродно. 1998.

152. Ровенская Т.А. Переход от личности к культурному феномену. К проблеме рассмотрения женской прозы 80-х – 90-х годов // Четвертая Международная конференция "Нелинейный мир. Языки науки – языки искусства". – Суздаль. 1999.

153. Ровенская Т.А. Роман Л.Улицкой "Медея и ее дети" и повесть Л.Петрушевской "Маленькая Грозная": опыт нового женского мифотворчества // Адам и Ева. Альманах гендерной истории. – М., 2001. №2.

154. Ровенская Т.А. Феномен женщины говорящей. Проблема идентификации женской прозы 1980-х – 90-х годов // Женщина и культура (в печати).

155. Русские писатели 20 века. Биографический словарь. Гл. ред. и сост. П. А. Николаев. – М., 2000.

156. Русские писатели. XX век. Биобиблиографический словарь. В двух частях. Под ред. Н. Н. Скатова. – М, 1998.

157. Русский Эрос, или Философия любви в России. – М., 1991.

158. Рыкова Д.В. Духовные искания героев малой прозы Л. Петрушевской // Духовная жизнь провинции. Образы. Символы. Картина мира: Материалы Всероссийской научной конференции. – Ульяновск: УлГТУ, 2003.

159. Рюткенен М. Гендер и литература: проблема «женского письма» и «женского чтения» // Филологические науки. – 2000. – №3.

160. Савкиной И. До и после бала: история молодой девушки в «мужской литературе» 30-40-х XIX века // Женщина. Гендер. Культура. – М., 1999.

161. Сейфулина Л. Повести и рассказы. – М.: Худож. лит., 1982.

162. Серго Ю.Н. "Не помнящая зла...": культура вины, дискурс признания и стратегии женского письма в творчестве русских писательниц конца ХХ - начала ХХI веков. http://www.pspu.ru/sci_liter2005_sergo.shtml

163. Сиксу Э. Хохот медузы // Гендерные исследования. – 1999. – № 3.

164. Скороспелова Т.В. Вторая международная научная конференция «Гендер: язык, культура, коммуникация» // Филологические науки. – 2002. – № 1.

165. Славникова О. Герой Сопротивления: Рецензия // Книжное обозрение. – 18 июня 2000 г. – № 25-26.

166. Славникова О. Пушкин с маленькой буквы // Новый мир. – 2001. – № 3.

167. Славникова О. Та, что пишет, или Таблетка от головы // Октябрь. – 2000. – №3.

168. Славникова О. Король, дама, валет: Книжная серия как зеркало книжной революции // Октябрь. – 2000. – N10.

169. Словарь гендерных терминов. www.ow1.ru./gender/ 12/02/2004.

170. Слюсарева И. Оправдание житейского: Ирина Слюсарева представляет новую женскую прозу // Знамя. – 1991. – №11.

171. Спивак П. Во сне и наяву// Октябрь. – 1988. – № 2.

172. Степная барышня. Проза русских писательниц XIX века. – М., 1989.

173. Строганова Е. Категория “гендер” в изучении истории русской литературы // Пути и перспективы интеграции гендерных методов в преподавание социально–гуманитарных дисциплин: Материалы науч. конф. – Тверь, 2000.

174. Сушилина И.К. Современный литературный процесс в России: Учебное пособие. – Москва: Изд-во МГУП , 2001.

175. Тарланов Е.З. Женская литература в России рубежа веков [XIX-XX] (социальный аспект) // Русская литература. – 1999. – № 1.

176. Таратута Е. Ирония и скепсис в изображении женщин-emancipe: на примере сочинений И.С. Тургенева // Потолок пола: Сб. научных и публицистических статей / Под ред. Т. Барчуновой. – Новосибирск, 1998.

177. Тартаковская И. Репрезентация пола в традиционной и современной русской культуре // Социология пола и семьи – Самара, 1997.

178. Теория и методология гендерных исследований. Курс лекций. – М.: МЦГИ, 2001.

179. Теория литературы: учебное пособие для студентов филологических факультетов высших учебных заведений: в 2-х томах. Авторы: Тамарченко Н. Д., Тюпа В. И., Бройтман С. Н. – 2004.

180. Тимофеева О.В. В начале не было природы, или Как теория превращается в миф [Рец. на: Палья К. Личины сексуальности. 2006] // Новое литературное обозрение– 2006. – № 81.

181. Токарева В.С. Звезда в тумане: повести и рассказы. – М.: 1999.

182. Толстая Т.Н. Река Оккервиль. – М.: 2002.

183. Томсон Д. Мужское «я» в творчестве З. Гиппиус // Основы гендерных исследований. – М., 2000.

184. Трифонов Ю. Московские повести. – М.: Советская Россия, 1988.

185. Трофимова Е. Гендерный язык Татьяны Антошиной. Русский Журнал / Обзоры / 2002. www.russ.ru/culture/20020214.html

186. Трофимова Е.И. Еще раз о «Гадюке» Алексея Толстого (попытка гендерного анализа) // Филологические науки. – 2000. – № 3.

187. Трофимова Е. О книжных новинках женской русской прозы // Преображение. – 1995. – N3.

188. Трофимова Е. [Предисловие] // Чего хочет женщина: Сб. жен. рассказов. – М., 1993.

189. Трофимова Е. Советская женщина 80–х годов: автопортрет в поэзии // Вопросы литературы. – 1994. – Вып.2.

190. Трофимова Е.И. К вопросу о гендерной терминологии. // Летняя школа «Общество и гендер». – Рязань, 2003.

191. Трофимова Е. И. Женская литература и книгоиздание в современной России // Общественные науки и современность. – 1998. – №5.

192. Трофимова Е.И. Летняя школа «Общество и гендер». – Рязань, 2003.

193. Трофимова Е.И. На руинах «большого стиля»: женская литература в поисках новых гендерных конструктов (26/04/04) http://www.topos.ru/article/2281.

194. Улицкая Л. Е. Цю-юрихь: Роман, рассказы. – М.: 2002.

195. Фатеева Н.А. Языковые особенности современной женской прозы: подступы к теме: Русский язык сегодня. – М., 2000.

196. Фатеева Н.А. Современная русская «женская» проза: способы самоидентификации женщины-как-автора. http://www.owl.ru/avangard/sovremennayarus.html

197. Файнштейн М.Ш. «Писательницы пушкинской поры». – Л., 1989.

198. Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. – М.: Касталь. 1996.

199. Хализев В.Е. Введение в литературоведение. – М.: Высшая школа, 1999.

200. Хрестоматия по курсу "Основы гендерных исследований". – М.: МЦГИ, 2000.

201. Хрестоматия феминистских текстов. Переводы / Под ред. Е. Здравомысловой, А. Темкиной. – СПб.: Дмитрий Буланин, 2000.

202. Чего хочет женщина…: Сб. жен. рассказов. М.:Линорэ Авт.: Горланова Н., Сельянова А., Каплинская Е., Волек А., Палей М., Татаринова О., Голосовская Н., Урусова М., Полищук Р., Кирпичникова М., Александрова М., Боим С., Агеева Л.: – Амрита, 1993.

203. Чернова И.И. Исследование гендерных процессов в социальной структуре современного общества. – АКД. Н.Новгорода, 2002.

204. Чернышевский Н. Г. Русский человек на rendez-vous. / Избранные философские сочинения. Т . 2. – М.: Госполитиздат, 1950.

205. Чистенькая жизнь: Повести и рассказы. Сост. Анатолий Шавкута. – М.: Мол. гвардия, 1990.

206. Шаберт И. Гендер как категория новой истории литературы // Филологические науки. – 2000. – № 4.

207. Широкова Е. В. Поиск Другого в прозе людмилы Улицкой (на примере рассказа «Цю-юрихь»). http://www.pspu.ru/sci_liter2005_shiro.shtml

208. Шоре Э. Желание любви и страстное стремление к искусству (Елена Ган и ее рассказ «Идеал») // Филологические науки. – 2000. – №3.

209. Шоре Э. По поводу «Крейцеровой сонаты»… Гендерный дискурс и конструкты женственности у Л. Н. Толстого и С. А. Толстой // Там же.

210. Шоре Э. Феминистское литературоведение на пороге XXI века (на материале русской литературы XXI века) // Литературоведение на пороге XXI века. – М., 1998

211. Щеглова Е. Человек страдающий (Категория человечности в современной прозе). «Вопросы литературы». – 2001. – №6.

212. Эллиот П., Менделл Н. Теории феминизма // Введение в гендерные исследования. Хрестоматия. Под ред. С.Жеребкина. – М., 2001.

213. Эпштейн М. Постмодерн в России. – М., 2000.

214. Эткинд Е.Г. «Внутренний человек» и внешняя речь: Очерки русской литературы XVII-XIX в.в. – М., 1999.

215. American Hieritage Dictionary of English Language, – 1990.

216. Holmstrom N. Do Woman Have a Distinct Nature? // Women and Values. Reading in Recent Feminist Philosophy. – California State University, 1986.

217. Irigaray L. When Our Lips Speak Together // Women’s Voices. N.Y., 1990.

218. Kupferman J. The Mistaken Body. A Fresh Perspective of the Women’s Movement. – London, 1981.

219. Network Women's Program: <http://www.soros.org/wp.htm>. 24/12/2003.

220. The Network of Interdisciplinary Women Studies in Europe: <http://women-www.uia.ac.be/women/noise/index.html>. 15/03/2004.


[1] Конфликтную природу поведения героини данного рассказа мы рассмотрели в специальной статье: Пушкарь Г.А. Гендерные конфликты в современной женской прозе // Филология, журналистика, культурология в парадигме современного научного знания. Выпуск 52 – Ставрополь, 2007 (в печати)

Похожие рефераты:

Сборник сочинений русской литературы с XIX века до 80-х годов XX века

Шпора на экзамен в 2002 году

Александр Вампалов

Эволюция темы любви в прозе А.И. Куприна

Гендерное неравенство женщин

Лев Николаевич Толстой

Трансформация образа трикстера в современной культуре

Метафорика романа Л.Н. Толстого "Воскресение"

Особенности трансформации "женственности" с точки зрения поколений

Билеты по литературе

Женщины-философы

Женщина и Мужчина в поисках гармонии. Анализ гендерных стереотипов

Социологический анализ гендерной асимметрии в языке

Нравственные и философские изыскания Л.Н. Толстого в романе "Война и мир"

Борьба женщин за свои права

Гендерная специфика представлений об отцовстве

Древнегреческая женщина: идеальная двойственность

Русские критики о Л.Н. Толстом