Скачать .docx |
Реферат: Аграрные отношения в казачьих областях Урала (1917—1921): историография
Аграрные отношения в казачьих областях Урала (1917—1921): историография
А. В. Иванов
Казачество было особой социальной группой сельского населения дореволюционной России. На Урале эта часть населения была представлена достаточно широко: здесь располагались земли Оренбургского и, отчасти, Уральского казачьих войск; в 1917 г. казаки составляли 46, 4 % общей численности населения Оренбургской губернии и 23, 7 % населения Уральской области [см.: Мамонов, 3 ]. Общая численность Оренбургского войска (включая членов семей) составляла 533 тыс., а Уральского — 167 тыс. чел. [см.: Гражданская война и военная интервенция …, 415, 617 ]. Казаки владели обширными землями на Южном Урале и в Степном Зауралье (8 454 тыс. и 6 464, 6 тыс. десятин земли в Оренбургском и Уральском войсках соответственно [см.: История казачества …, 15 ]) и представляли весьма серьезную политическую, а также военную силу ввиду специфики уклада жизни и выполняемых государственных функций в дореволюционное время. Казачество в тогдашней России было привилегированным сословием земледельцев-воинов. На эту особенность еще в начале XX в. обратил внимание В. И. Ленин, на труды которого неизменно ссылались советские историки независимо от проблематики их исследований. Что касается нашей тематики, то в работе «Аграрная программа социал-демократии в Первой русской революции 1905—1907 гг.» В. И. Ленин отмечал, что «казачество является привилегированным крестьянством», которое находится в особых условиях, характеризующихся сословной и областной замкнутостью, типичной для чисто феодальных отношений [Ленин, 410 ]. Он особо указывал на обилие земли, находившейся в руках казаков, подчеркивая, что это — слой самых зажиточных землевладельцев: «казаки в среднем имеют по 52 десятины на двор, крестьяне — по 11 десятин, причем свыше 30 десятин имеют подавляющее большинство всего числа казаков Европейской России» [Там же, 315—316 ]. Тем самым советской исторической науке был задан вектор исследования сферы аграрных отношений в казачьих областях России в целом и Урала в том числе.
Правда, в 1920-е гг. вопрос о казачьем землевладении в нашем регионе оставался вне поля зрения советских историков. Высокая зажиточность казачества воспринималась ими как некая аксиома, не требующая каких-либо доказательств. Практически каждый автор, изучавший проблему участия казачества Урала в Гражданской войне, считал своим долгом подчеркнуть гораздо лучшую обеспеченность казаков землей по сравнению с окружающим крестьянским населением, на основании чего делался вывод о наличии значительной прослойки кулацкого элемента в казачьей среде. Однако никаких конкретных фактов или статистических данных в подтверждение своих деклараций авторы не приводили. Такой подход к проблеме характерен для А. Баранова, Н. Е. Какурина, И. Подшивалова и др. [см.: Баранов, 59 ; Какурин, 51 ; Подшивалов, 119—120 ]. На этом фоне исключением из общего правила выглядит небольшая по объему работа К. Петрова, в которой автор привел конкретные данные о землепользовании казаков Златоустовского уезда: 7400 казачьих дворов имели здесь 496, 7 тыс. десятин земли, т. е. в среднем по 67, 1 десятины на двор, при этом две трети угодий находились в руках хозяев, имевших от 50 до 100 десятин [см.: Петров, 17 ]. Тем самым автору удалось аргументировать утверждения, сформулированные другими историками.
Следует отметить, что все эти научные изыскания имели политическую подоплеку: основываясь на относительно высоком уровне зажиточности казачества, большинство историков 20-х гг. безоговорочно делали вывод о его изначальной контрреволюционности.
Первым научным трудом, в котором была глубоко проанализирована проблема аграрных отношений в казачьих областях Урала, стала вышедшая в 1934 г. книга Ф. Г. Попова «Дутовщина. Борьба с казачьей контрреволюцией в Оренбургском крае». Ф. Г. Попов первым из советских историков обобщил и проанализировал статистические материалы, касающиеся казачьего землепользования в регионе. Он рассчитал средние наделы казачьих хозяйств в различных отделах и станицах, вывел размер среднего душевого надела в целом по войску (на 1914 г. — 27, 1 десятины), произвел группировку казачьих дворов по величине используемых ими земель [см.: Попов, 9—16 ]. При этом автор сопоставил все эти параметры с соответствующими показателями крестьянских хозяйств, неизменно подчеркивая лучшую земельную обеспеченность как свидетельство привилегированного положения казачества. Например, основную долю крестьянских дворов Оренбуржья (54, 4 %) составляли хозяйства, имевшие в пользовании от 20 до 30 десятин земли; в то же время подавляющее большинство казачьих дворов (68, 1 %) имели от 50 до 100 десятин [см.: Там же, 14—15 ].
В отличие от большинства своих коллег-историков, Ф. Г. Попов подчеркивал, что казачество вовсе не было социально однородным сословием. Аргументируя это, он ссылался на данные сельскохозяйственной переписи 1902 г., согласно которым 23 % казаков-домохозяев не имели достаточного количества рабочего скота для обработки своих наделов, в том числе 8 % не имели его вообще, вследствие чего 11 % хозяйств были беспосевными [см.: Там же, 18—19 ]. Следует отдать должное автору за то, что он не отнес все эти хозяйства к бедняцким, так как определенную их часть составляли станичная интеллигенция, низшие служащие, ремесленники. Однако наличие бедняцкой прослойки в среде казачества он признавал бесспорным, как и наличие на противоположном полюсе кулацкой верхушки в виде значительного (около 15 тыс.) числа хозяйств, использовавших наемный труд [см.: Попов, 21 ].
Как и его предшественники, социально-экономические корни казачьей контр-революции Ф. Г. Попов видел в сфере аграрных отношений. Но подход к проблеме у него совершенно иной. Контрреволюционность казачества, по мнению автора, была обусловлена не его социальной природой или сословной ограниченностью, а аграрной политикой, проводившейся большевиками в казачьих областях. Дело в том, что уравнительный передел земли, осуществлявшийся советской властью, предусматривал изъятие ее у эксплуататорской многоземельной части населения края (у казачества) и наделение безземельной и малоземельной части (коренных и иногородних крестьян). По этой причине казачество в массе своей было настроено враждебно по отношению к советской власти, проводившей политику, не соответствовавшую его интересам. Таков главный вывод Ф. Г. Попова.
В последующие два десятилетия аграрная проблематика практически выпадает из поля зрения историков, занимавшихся изучением новейшей истории казачества Урала. Лишь в конце 1950-х гг. появляется работа Л. А. Селивановской — первое после книги Ф. Г. Попова специальное исследование по социально-экономической истории казачества региона [см.: Селивановская, 41—89 ]. Автором был привлечен широкий круг источников, на основании изучения которых она сделала вывод о наличии весьма глубокой дифференциации внутри казачьего сословия. По мнению Л. А. Селивановской, в начале XX в. имела место поляризация казачьей общины: с одной стороны, происходила концентрация земли (посредством использования арендных отношений) и усовершенствованных сельскохозяйственных орудий, а также рабочего и продуктивного скота в руках отдельных крупных хозяев; с другой — шел процесс выделения казачьей бедноты, которая не могла своими силами обрабатывать наделы и была вынуждена сдавать их в аренду более состоятельным станичникам. В подтверждение автор приводит цифры постоянного роста в начале XX в. числа казаков, снаряжаемых на военную службу за счет общества. Складывающаяся ситуация не могла не вызывать недовольства казачьих низов, тем более что размер казачьего пая имел устойчивую тенденцию к сокращению из-за роста численности населения, в то время как размеры офицерских участков оставались неизменными с 1875 г. К тому же, в отличие от наделов нижних чинов, генералам, офицерам и чиновникам участки передавались в полную потомственную собственность, что приводило к необходимости выделения все новых земель при каждом производстве в казачьи офицеры.
Отмечая внутренние противоречия в казачестве, автор отнюдь не считает их фактором, определившим социально-политическую обстановку в казачьих районах, ведь гораздо более острыми были взаимоотношения между казаками и иногородними. Именно крестьян, переселившихся в оренбургские степи в годы Столыпинской реформы, казаки считали главными виновниками сокращения своих земельных наделов. Отсюда серьезные конфликты, которые Л. А. Селивановская ошибочно сочла проявлениями классовой борьбы. Кулацкую часть казачества она провозгласила коллективным эксплуататором иногородних — бедняков и батраков. Но это не совсем верно, т. к. среди переселенцев-иногородних были достаточно состоятельные люди, арендовавшие крупные массивы земель войскового запаса и применявшие для их обработки труд наемных рабочих. В то же время среди работавших по найму были не только иногородние, но и казаки, хотя и немного. Таким образом, в данном случае уместнее было бы вести речь о межсословных противоречиях, а не подгонять все социальные конфликты под теорию классовой борьбы.
Большая работа по исследованию аграрных отношений, сложившихся в казачьих районах Урала в начале XX в., была проделана в 1960—1980-е гг. известным уральским историком Л. И. Футорянским. В его трудах нашли отражение практически все аспекты проблемы, но в первую очередь — структура землепользования и социальная дифференциация казачьих хозяйств в предреволюционный период. Используя статистические данные подворных переписей, Л. И. Футорянский попытался доказать наличие глубокого имущественного расслоения в казачьих станицах. Приводимые им данные о размерах участков, выделенных в собственность генералам, офицерам и чиновникам казачьих войск, подтверждают тезис автора о социальном размежевании между войсковой верхушкой и массой рядовых казаков. Однако когда речь заходит о дифференциации внутри этой массы, доводы автора звучат не столь убедительно. Так, например, в качестве иллюстрации имущественного расслоения Л. И. Футорянский приводит данные о распределении земель между хозяйствами Оренбургского казачьего войска в 1905 г. Но выбранный автором алгоритм решения этой задачи вызывает сомнения. Он скрупулезно вычислил те мизерные доли, которые составляли хозяйства с наделом до 5, 8, 15 и 30 десятин, а всех имевших в пользовании свыше 30 десятин объединил в одну группу, которая включала в себя 95, 4 % дворов [см.: Футорянский, 1974, 292 ]. В итоге эффект получился обратный: перед читателем предстает картина не расслоения, а консолидации казачьих хозяйств: нельзя серьезно рассматривать в качестве аргумента имущественной дифференциации наличие четырех категорий малоземельных хозяйств, составлявших в сумме чуть более 4, 5 % их общей численности.
Серьезная работа выполнена Л. И. Футорянским по составлению сводных таблиц, характеризующих состояние казачьих хозяйств. За основу им взяты два показателя: количество рабочего скота и количество крупного рогатого скота [см.: Там же, 302—304 ]. Опираясь на эти данные и руководствуясь критерием, что все безлошадные и однолошадные казачьи хозяйства являются бедняцкими, автор причисляет к этой категории 39, 8 % всех казачьих хозяйств [см.: Там же, 305 ]. В другой своей статье Л. И. Футорянский конкретизирует применяемый им шаблон: безлошадных и однолошадных он по-прежнему относит к бедноте; имевших 2—3 лошади — к середнякам; а хозяйства с 4 и более лошадьми безоговорочно считает кулацкими. При использовании таких показателей соотношение имущественных групп среди казачьих хозяйств Оренбургского и Уральского войск на 1912 г. выглядит следующим образом: бедняков — 37, 8 %; середняков — 36, 5 %; кулаков — 25, 7 % [см.: Футорянский, 1972б, 152 ]. Делая подобные выводы, автор противоречит сам себе, поскольку сформулировал требование комплексного подхода при отнесении казачьего хозяйства к той или иной имущественной группе, в соответствии с которым необходимо учитывать следующие показатели: 1) количество арендуемой или сдаваемой в аренду земли; 2) размеры посева; 3) количество рабочего и продуктивного скота; 4) использование наемного труда; 5) применение усовершенствованных сельскохозяйственных орудий [см.: Футорянский, 1974, 296 ]. Однако при практическом решении вопроса автор использовал для группировки хозяйств лишь один показатель. Безусловно, для хозяйств зернового направления количество рабочего скота можно считать определяющим, но все-таки не единственным фактором, и автор должен был сделать оговорку. К тому же для такого рода хозяйств не менее важен и размер посева. Вероятно, автор не имел исчерпывающих данных, чтобы осуществить провозглашенную им комплексную оценку, но это следовало бы оговорить. К тому же некоторые необходимые сведения им приводятся: например, количество хозяйств, использовавших труд сроковых наемных рабочих (7, 4 % и 6, 1 % хозяйств в Оренбургском и Уральском казачьих войсках соответственно) [см.: Футорянский, 1972б, 153 ]. А этот показатель, как известно, является основным для определения принадлежности хозяйства к числу эксплуататорских — «кулацких» по терминологии советской историографии.
Впрочем, указанное противоречие не является единственным в трудах Л. И. Футорянского. В статье о расслоении казачьих хозяйств на рубеже XIX—XX вв. он утверждает: критерий отнесения казачьего хозяйства к той или иной категории должен совпадать с критерием для крестьянских хозяйств той же местности [см.: Футорянский, 1974, 296—297 ]. Но в этой же работе он доказывает, что снаряжение казака на службу за свой счет обходилось его семье в 200—250 руб. в ценах начала XX в. [см.: Там же, 296 ]. Столь значительные расходы не могли не влиять на экономическое состояние хозяйства. Если к этому присовокупить различного рода повинности, караульную службу, учебные сборы и, конечно, строевую службу, обязательную, в отличие от крестьян, для всех годных к ней казаков, то становится ясно, что нельзя мерить одним аршином крестьянские и казачьи хозяйства.
Столь же противоречивы выводы автора по вопросу арендных отношений в казачьих областях. Констатируя их широкое распространение, Л. И. Футорянский утверждает, что это является основой для сближения интересов казачьей бедноты и трудового крестьянства в противовес казачьему и иногороднему кулачеству. Это вывод представляется весьма сомнительным. Казачья беднота, не имевшая возможности самостоятельно обработать паевой надел, как правило, сдавала его в аренду. В качестве арендаторов зачастую выступали мелкие иногородние крестьяне (крупные предпочитали арендовать большие участки земель войскового запаса на длительный срок), поэтому говорить о единстве их интересов в данной ситуации не приходится. Если же Л. И. Футорянский имеет в виду стремление тех и других к переделу в свою пользу земель богатых казаков и иногородних, а также офицерских участков, то он абсолютно не учитывает особенности коллективной психологии казачества, которое не намерено было поступаться своими традиционными привилегиями. Подтверждением тому служат решения состоявшихся в мае — июне 1917 г. казачьих съездов, которые, кстати, цитирует автор [см.: Футорянский, 1972а, 60—61 ]. И если казаки Сибири и Дальнего Востока, не испытывавшие недостатка в земле, готовы были поделиться ею с крестьянами, то оренбургские и уральские казаки подтвердили на съездах свое исключительное право на землю и ее недра в пределах войсковых территорий.
И еще один нюанс. Опираясь на более широкое распространение арендных отношений в казачьей среде по сравнению с крестьянской, Л. И. Футорянский сделал вывод о том, что это свидетельствует о более высоком уровне развития в ней капиталистических отношений [см.: Футорянский, 1972б, 153 ]. Этот вывод, на наш взгляд, является необоснованным. Во-первых, наличие арендных отношений не есть признак капитализма: они имели место и в традиционном обществе (если угодно — в докапиталистических общественно-экономических формациях). Во-вторых, характер собственности на основное средство производства — землю — не дает нам оснований говорить о глубоком проникновении капитализма в сферу аграрных отношений в казачьих районах, хотя внешние атрибуты этого проникновения были: это и вовлеченность хозяйств в рыночные отношения, и использование сроковых наемных работников. Однако фундаментальная основа сословного землепользования — общинная собственность на землю — оставалась неизменной, средневековой. Купчих земель у казачества практически не было, что и признает Л. И. Футорянский. В то же время переселенцы-иногородние зачастую покупали землю в собственность. Именно поэтому вопрос о сравнительной степени развития капиталистических отношений среди казаков и крестьян отнюдь не так бесспорен, как это представляется автору.
Наряду с Л. И. Футорянским большой вклад в изучение социально-экономической ситуации в станицах и поселках Оренбургского казачьего войска внесли А. А. Ермолин, М. Д. Машин, Г. В. Пожидаева [см.: Ермолин, 70—71, 110—117 ; Машин, 1976, 1984; Пожидаева, 453—460 ]. Наиболее полно этот вопрос исследован в вышедшей в 1984 г. в Саратове монографии М. Д. Машина. Ее лейтмотивом является доказательство глубокой социально-экономической дифференциации оренбургского казачества в предреволюционный период, которая в последующем (в годы Гражданской войны) обусловила и его социально-политическую дифференциацию. Для выяснения социальной структуры казачества автор разработал свой критерий отнесения хозяйства к той или иной имущественной группе. При этом надо отдать ему должное: в отличие от многих историков, он использовал не произвольные, а вполне обоснованные цифровые показатели: учел среднегодовое потребление хлеба на семью, среднюю урожайность зерновых культур в регионе, средний размер взимаемых налогов и податей, а также ряд других факторов. В итоге М. Д. Машин пришел к выводу, что минимально необходимой нормой посева для казачьего хозяйства были 5 десятин. Посев от 5 до 15 десятин обеспечивал средний достаток (с учетом расходов на снаряжение казака на строевую службу). Хозяйства, засевавшие свыше 15 десятин, автор отнес к богатым [см.: Машин, 1984, 7—9 ]. На основе анализа подворных карточек всероссийской сельскохозяйственной переписи 1917 г. М. Д. Машин произвел группировку казачьих хозяйств по посевам и количеству рабочего скота. В итоге получилась следующая картина:
· по посеву: беспосевная и малосеющая (до 5 десятин) группы в сумме составили 33, 4 % дворов; среднесеющая (от 5 до 15 десятин) — 43, 8 %; многосеющая (свыше 15 десятин) — 22, 8 %;
· по рабочему скоту: безлошадные и малолошадные (1—2 головы) — 49, 5 %; среднеобеспеченные (3—4 головы) — 27, 2 %; многолошадные (5 и более) — 23, 3 % [см.: Машин, 1984, 12 ].
Применяя выработанный критерий к хозяйствам лесостепной полосы, т. е. хозяйствам, ориентированным на зерновое производство, автор вывел следующую структуру имущественного расслоения казачьих хозяйств: бедняцких дворов — 41 %; середняцких — 30 %; кулацких — 29 % [см.: Там же, 13 ]. Но, используя тот же критерий применительно к хозяйствам степной полосы, автор допустил, на наш взгляд, серьезную ошибку. На специфику хозяйств этой зоны М. Д. Машин сам же и указал в своей монографии [см.: Там же, 10 ]. Они имели преимущественно скотоводческое направление, а потому, во-первых, посевы зерновых здесь были незначительны, а во-вторых, ведение такого рода хозяйства не требует большого количества рабочего скота. Автор же, механически перенося на него «зерновой» стандарт, пришел к выводу, что в степной полосе 82, 5% казачьих хозяйств были бедняцкими [см.: Там же, 13 ]! С этим нельзя согласиться. К тому же автор допустил еще одну неточность. В так называемую «пролетарскую» группу казачества он включил отсутствующих в станице (а потому не ведущих хозяйство) казаков. Их доля в 1917 г. была весьма существенной — 13, 1 % общего числа дворов [см.: Там же], а потому игнорировать эту группу нельзя. Но зачислять ее в низший разряд недопустимо, поскольку в большинстве своем это были представители интеллигенции, торговцы, служащие, постоянно проживавшие вне войсковой территории.
Нельзя не отметить еще один характерный аспект работы М. Д. Машина: все приводимые автором выкладки социально-экономического характера направлены на достижение одной цели — доказать существование в казачестве глубокого раскола по классовому признаку. В этом стремлении автор зашел столь далеко, что поделил население станиц на два типа — станичную буржуазию, с одной стороны, и станичный пролетариат, а также наемных рабочих с наделами — с другой [см.: Там же, 15 ]. Такого рода утверждения нельзя расценить иначе как попытку упрощения либо «модернизации» исторической ситуации. Автор проигнорировал феномен казачества как исторически сложившейся сословной организации, попытался втиснуть его в прокрустово ложе марксистской методологии оценки соотношения социальных сил капиталистического общества, в которой нет иного критерия, кроме классового. Целью же этой «модернизации» является обоснование выдвинутого М. Д. Машиным тезиса о двух противоположных лагерях, на которые разделилось казачество Южного Урала в период революции и гражданской войны.
На последнее десятилетие XX в. пришелся подлинный бум интереса историков к казачьей тематике. Были опубликованы десятки монографий и сотни статей, освещающих различные аспекты истории всех казачьих войск России. Однако проблема, поднятая в настоящей статье, несколько ушла в тень и не пользовалась в этот период особым вниманием историков. Поэтому появление в середине 1990-х гг. монографии Ф. А. Каминского стало далеко не рядовым событием, поскольку предметом исследования автора являются именно социально-экономические отношения в Оренбургском казачьем войске, их динамика в первые годы советской власти — вопросы, отошедшие в те годы на второй план.
Весьма интересным представляется исследование автором причин, обусловивших живучесть общинного уклада в казачьей среде, а также структуры казачьей общины, ее функций, объема повинностей, возлагавшихся на ее членов [см.: Каминский, 32—34, 39—40 ]. На основе широкого круга источников автор проанализировал состояние хозяйства и социальную дифференциацию казачества накануне Октябрьской революции. И в результате сделал вывод о том, что в казачьих районах наблюдалась та же тенденция, что и в целом по стране — происходила поляризация деревни (станицы) с выделением и постоянным увеличением числа хозяйств, относившихся к крайним социальным группам, т. е. беднейших (преимущественно занятых работой по найму) и кулацких (предпринимательского типа). Однако в станицах этот процесс был менее выражен, шел медленнее, что автор объясняет изолированностью казачьей общины, значительными размерами землепользования (в том числе благодаря наличию земель войскового запаса), а также высокими рыночными ценами на хлеб и мясо, обеспечивавшими рентабельность даже мелкотоварного хозяйства [Там же, 32—34, 39—40 ].
Рассматривая вопрос об имущественной дифференциации казачества, автор подверг критике сложившуюся в советской историографии систему оценки состоятельности хозяйств по размерам посевной площади и количеству рабочего скота. По его вполне обоснованному мнению, подобный подход неприменим даже в районах, специализирующихся на производстве товарного зерна, вследствие широкого распространения арендных отношений, а также других факторов. Например, ввиду значительного количества так называемых «отсутствующих» казаков — людей, постоянно проживавших вне войсковой территории и, как правило, полностью порвавших с земледелием, но приписанных к той или иной станице. В результате они попадали в разряд беспосевных и безлошадных. Советские историки (М. Д. Машин, Л. И. Футорянский и др.) на этом основании зачисляли их в категорию бедноты, что не соответствовало действительности.
Ф. А. Каминский рассчитал необходимую норму посева зерновых для обеспечения внутренних потребностей хозяйства. При этом он учитывал потребности в продовольствии и фураже исходя из среднего размера казачьей семьи (6 человек) и наличия не менее двух лошадей (одной рабочей и одной строевой), необходимость уплаты установленных сборов, среднюю урожайность зерновых в регионе. Результат подтвердил выводы М. Д. Машина, сделанные в 1984 г.: минимальный посев должен быть не менее 5 десятин на двор [см.: Там же, 35—36 ]. Таким образом, хозяйство, засевающее меньшую площадь, не обеспечивало собственные потребности. Однако автор предостерегает от поспешного зачисления его в категорию бедняцких. Дело в том, что климатические условия в южных, засушливых районах области Оренбургского войска неблагоприятны для земледелия, и здешние хозяйства имели преимущественно скотоводческую специализацию. С учетом всех этих факторов автор выводит следующее соотношение имущественных групп казачества: маломощных хозяйств — 29 %, середняцких — 46 %, зажиточных — 25 % [см.: Каминский, 36—38 ]. Эти цифры значительно отличаются от тех, что содержатся в трудах М. Д. Машина и Л. И. Футорянского. В отличие от своих предшественников, Ф. А. Каминский не ставил перед собой задачу продемонстрировать классовое расслоение в казачьей среде и подчеркнуть наличие в ней значительной прослойки, служившей опорой советской власти. В целом его выводы представляются более обоснованными.
Автором отмечен весьма интересный аспект сословных противоречий между казаками и иногородними. Оказывается, их источником была не только неравномерность в обеспечении землей, но и более активная предпринимательская деятельность крестьян. Не будучи связанными общинной регламентацией, но в то же время стесненные в правах землепользования иногородние активно развивали кустарные промыслы, создавали предприятия по переработке сельскохозяйственной продукции. Поэтому большая часть мыловаренных, кожевенных, кирпичных и других заводов принадлежала лицам невойскового сословия, что вызывало определенную неприязнь к ним казаков [Там же, 38 ].
В своей монографии Ф. А. Каминский не касается политических перипетий Гражданской войны и позиций, занимаемых казачеством на отдельных ее этапах. Тем не менее, проведя краткий анализ законоположений советской власти по аграрному и непосредственно казачьему вопросам, он приходит к выводу, что ни один из них не отвечал коренным интересам этой социальной группы российского общества. Поскольку сословное деление было упразднено, казачество лишилось своего особого экономического и военно-политического статуса: оно уравнивалось с иногородними в правах на землю, лишалось своих традиционных органов самоуправления и т. д. Однако яростное сопротивление казаков заставило советскую власть пойти на компромисс. В частности, автор подчеркивает, что в Оренбуржье уравнительный передел земли между казаками и крестьянами так и не был осуществлен вплоть до начала коллективизации. За казаками остались их прежние наделы, а кроме того, им были переданы офицерские участки (правда, это дало очень незначительный прирост — всего 0, 6 %); крестьянам же были переданы, по словам автора, «казенные земли» [Там же, 45—46 ]. Видимо, он имеет в виду земли войскового запаса, поскольку в пределах войсковой территории все угодья были коллективной собственностью Войска Оренбургского. Таким образом, в результате почти трехлетней войны казачеству все же удалось сохранить свою главную привилегию — лучшую обеспеченность землей. На мой взгляд, это очень важный вывод, который подтверждает, что Гражданская война в Оренбуржье не завершилась победой одной из сторон, а закончилась компромиссом: казачество приняло советскую форму государственного устройства, в том числе и на местах, а советская власть отказалась от дальнейших попыток земельного «поравнения» казаков и крестьян, от посягательств на вековые устои казачьего быта. По сути, это было перемирие. Казачество не перешло на сторону советской власти, оно лишь согласилось на мирное сосуществование с нею.
В заключение отметим, что исследование вопросов, связанных с аграрными отношениями в казачьих областях Урала, отнюдь не завершено. Благодаря трудам советских историков мы имеем достаточно полное представление о состоянии казачьих хозяйств накануне Революции 1917 г. и Гражданской войны. В то же время малоизученными остаются вопросы, касающиеся их динамики в результате реализации в казачьих районах Декрета о земле, социально-экономические аспекты политики войсковых правительств, последствия Гражданской войны для казачьих хозяйств. Причем в большей степени это относится к Уральскому казачьему войску, основная часть земель которого ныне находится вне пределов Российской Федерации. Это создает определенные трудности, в том числе и политического свойства, для изучения данной проблемы. Хотелось бы надеяться, что они будут преодолены, а появление новых интересных и содержательных работ по аграрной истории казачества Урала в Новейшее время — дело ближайшего будущего.
Список литературы
Баранов А. Октябрь и начало гражданской войны на Урале. Свердловск, 1928.
Гражданская война и военная интервенция в СССР : энциклопедия. М., 1983.
Ермолин А. А. Революция и казачество (1917—1920). М., 1982.
История казачества Азиатской России : в 3 т. Т. 3 : XX век. Екатеринбург, 1995.
Какурин Н. Е. Как сражалась революция : в 2 т. Т. 1. М., 1990.
Каминский Ф. А. Оренбургское казачество в первые годы советской власти (1921—1926). Магнитогорск, 1996.
Ленин В. И. Аграрная программа социал-демократии в первой русской революции 1905—1907 гг. // Полн. собр. соч. : в 55 т. Т.16. М., 1973.
Мамонов Ю. В. Казачество Урала в период революций 1917 г. и Гражданской войны : военно-политическая деятельность и государственное строительство : автореф. дис. … канд. ист. наук : 07.00.02. Курган, 2001.
Машин М. Д. Из истории родного края : Оренбургское казачье войско. Челябинск, 1976.
Машин М. Д. Оренбургское и уральское казачество в годы Гражданской войны. Саратов, 1984.
Петров К. Сельское хозяйство // Октябрь на Южном Урале. Златоуст, 1927. С. 13—19.
Подшивалов И. Гражданская борьба на Урале. М., 1925.
Пожидаева Г. В. Разложение казачьей общины накануне 1917 г. : (по материалам Южного Урала) // Вопр. аграр. истории Урала и Западной Сибири. Свердловск, 1966. С. 453—460.
Попов Ф. Г. Дутовщина : борьба с казачьей контрреволюцией в Оренбургском крае. М. ; Самара, 1934.
Селивановская Л. А. Социальная дифференциация оренбургского казачества в конце XIX — начале XX в. // Уч. зап. Оренбург. пед. ин-та. Вып. 13. Оренбург, 1958. С. 41—89.
Футорянский Л. И. Борьба за массы трудового казачества в период перерастания буржуазно-демократической революции в социалистическую (март — октябрь 1917 г.). Оренбург, 1972а.
Футорянский Л. И. Казачество в системе социально-экономических отношений предреволюционной России // Вопр. истории капиталист. России. М., 1972б. С. 139—157.
Футорянский Л. И. Расслоение казачьих хозяйств в конце XIX — начале XX в. // Ежегод. по аграрной истории Восточной Европы, 1971. Вильнюс, 1974. С. 292—306.